подробности, но вовремя меня одергивала, и, чтоб я чего не вообразил по резвой игривости ума, она строго поднимала сухой старушечий палец и говорила с угрозой: «Но ничего не было! У нас с ним ничего не было!» И я курлыкал вполне убедительно: «Понятное дело! Кто может такое подумать…»
Начали мы со знакомого нам обоим и нами любимого некогда Коктебеля, с ее влюбленности в Макса Волошина…
— Газеты писали, что он ходит в длинной рубахе, но без штанов. Я ему написала, что сочиняю стихи. Мне было семнадцать лет, а ему тридцать шесть. Я купила фиалки, и мы пошли к нему с моей подругой Жоржеттой Бом. Он пригласил меня в Коктебель. Мне пришлось обмануть мать, чтобы к нему уехать.
— Первая любовь? — спросил я с научной дотошностью.
— Нет. Нет, конечно. В первый раз я влюбилась в свою классную даму. Мне было десять лет. А она однажды солгала нам, всему классу. Это был такой шок. Мой первый мужчина был Сергей Шервинский. Мне было шестнадцать лет, а Сереже уже девятнадцать. Теперь-то ему девяносто. Помню, как он сунул руку мне в муфту, а я руку отдернула…
— Ах, юность… В семнадцать лет вы поехали в Коктебель?
— Я туда ездила и в 1912-м, и в 1913-м. Там полно было разных людей. Там был профессор Фольдштейн. Ему было 28 лет. Голубоглазый с белыми волосами. И я, и Марина были в него влюблены, он был наш король. Она писала стихи по-русски, а я по-французски… Но он стеснялся. А Макс? Что Макс? Я помню одну ночь, мы стояли в саду, Макс сказал: «Что бы ты ответила, если б я попросил тебя выйти за меня замуж?» Я казала ему: «Слишком поздно». Но мы остались друзьями. Я приезжала к нему еще. Бальмонт в меня тоже влюбился, но он влюблялся во всех женщин. Он стал за мной ухаживать и хотел увезти меня в Париж. Марина написала стихи:
— Очень мило.
— Да. А я влюбилась в Виктора Веснина. Я ему сказала, что Бальмонт хочет увезти меня в Париж, и тогда он стал приглашать меня к себе. Ему было 28 лет, но он до меня еще ни одной женщины не целовал. Но он очень боялся, что я его разлюблю, и его брат увез Виктора в Италию, чтоб он успокоился…
— В стихах упомянут Вячеслав Иванов…
— Макс мне часто про него рассказывал. Что он необыкновенный человек. Что работает он по ночам у себя в «Башне», а днем спит. По ночам у него все собираются. Жена Макса Маргарита Сабашникова влюбилась в него. Макс хотел убить его, когда он спал, подошел к нему с ножом, но не смог убить — такая излучалась от него сила. О нем даже Блок сказал: «Весь излученье тайных сил». Я дружила в Москве с сестрами Герцык, они жили рядом с Собачьей площадкой. И вот они пригласили меня на вечер. Я помню, такая длинная была комната, я сидела в одном конце на диване, и вдруг Сережа Эфрон мне говорит: «Вон Вячеслав». Я увидела только его спину — на другом конце комнаты — и вся стала дрожать. Я написала ему записку: «Хочу Вас видеть». Он ответил: «Приходите ко мне». Я стала приходить на Зубовский. Я писала ему письма, и он отвечал. Он читал мне мораль. Он был очень — как это по-русски? — «ортодокс». Он сказал мне однажды: «Я вам отец, а не жених». Бальмонт продолжал за мной ухаживать, по его просьбе меня пригласили на ужин в клуб «Эстетика», которым руководил Брюсов. На этом ужине Бальмонт стал меня уговаривать, а Вячеслав все слышал… Он был очень ученый. Он учился за границей, где встретился с Зиновьевой-Аннибал. У нее было уже трое детей. Они жили все вместе… Старик Гершензон был просто без ума от Вячеслава… А за мной ухаживал Сережа Кудашев. Его дядя Николай Бердяев потом все свои архивы передал в Москву. По субботам эти философы собирались на собрания религиозно-философского общества во Власьевском переулке…
А потом были война и революция. Сережа ушел на фронт. Я ему все рассказала — что у меня было два романа, а с Максом ничего не было, потому что он меня только гладил. Я про них про всех сказала Сереже — и про Макса, и про Бальмонта, и про Веснина… А через несколько дней он мне сказал: «Мы поженимся». Потом он уехал на фронт. А Вячеслав уехал с Верой и ребенком на Кавказ, и в Кисловодске он давал уроки. Вера умирала от рака, и я им туда посылала посылки — масло, яйца. Моя мать, она была француженка, с севера Франции, они очень добродетельные, и она была против того, чтобы я посылала посылки. Она говорила: «Ты разоряешь мужа, отсылая его добро чужим людям, тем более что этот Вячеслав твой любовник». А свекровь моя, наоборот, мне помогала, она говорила: «Пусть твоя мама пойдет спать, и мы соберем посылку».
Потом я жила в Крыму, в Коктебеле, и у меня был маленький роман с Эренбургом. Мы только целовались. Он был анархистом, и он голодал во Франции, работал на железной дороге, а потом он поехал в Киев и там женился на Любе, своей двоюродной сестре. Стихи его не понравились большевикам, он из Киева приехал в Москву и привез Любу и Ядвигу, которая была в него влюблена. Потом он приехал в Крым. А под Пасху мы узнали, что белые пришли в Феодосию, и я решила туда поехать, чтобы разузнать о Сереже. Еще в Новочеркасске Сережа подружился с одним старым кадровым офицером. Я, помню, как-то сидела напротив него на обеде, и он мне сказал: «Вы меня презираете, потому что я пьян». И вот я приехала в Феодосию, Итальянская набережная полна была офицеров. Я ко всем подходила и спрашивала, знают ли они Сережу, но никто не знал. Потом я устала, свернула в какой-то маленький переулок и вдруг вижу: из двора выходит тот самый старый офицер. Я спросила у него про Сережу, и он сказал: «Он умер от тифа». Если бы его убили большевики, я б потом никогда не смогла влюбиться в большевика. Мы вышли на мол, и этот офицер сказал: «Это жена Сережи». И все офицеры, сидевшие на молу, встали. Тогда я и поверила, что он погиб. Я вернулась в Коктебель и никому не сказала, чтоб не расстраивать Елену Оттобальдовну. А Эренбург пошел за мной и сказал: «Мне ты должна сказать правду». И я сказала. Он утешал меня и гладил мне ноги…
Она быстро взглянула на меня и уже вознамерилась предупредить, что «ничего не было», но я и без того заворковал: «Ну что вы, Марьпална, ну кто может подумать», и она, успокоившись, продолжила свой рассказ:
— У Макса в доме жила в это время одна дама с тремя детьми, которым я давала уроки. Ее муж, казацкий генерал Калинин, как раз приехал к ней в гости. Вдруг слышу, ко мне стучат с террасы. Я вышла, а там генерал стоял с пистолетом. Он сказал: «Княгиня, я узнал, что к вам ходят жиды. Первого жида, который к вам войдет, я застрелю». А жена его сзади мне делала знаки, чтоб я молчала. Потом контрразведка белых арестовала Мандельштама. Я пошла к казацкому генералу просить за него, а брат Мандельштама и Эренбург меня ждали. Генерал сказал: «Одним жидом меньше. Если б вы видели, какие мы делали из жидов аллеи. Хорошо, напишите письмо, что вы за него ручаетесь». Потом пришел их контрразведчик и сказал: «Все за него просят, а он делает в штаны на допросе». Потом на меня Эренбург набросился: «Вот, все вы такие, вешать вас надо». А он сам, когда выступал на Кавказе, назвал богатых дам жидами. В Москве его сразу арестовали, но Троцкий помог его освободить. Среди моих учениц в Феодосии была дочка интенданта, он мне давал муку и сахар…
И тут, к моему отчаянию, рассказчица вдруг запнулась. Может, воспоминание о сахаре и муке растревожило ее голод. Так или иначе, она не вернулась больше ни в Коктебель, ни на дороги Гражданской войны, ни в подземелья подсознания…
Она встала, сняла со стены русскую авоську с мятыми марокканскими апельсинами, взяла себе апельсин, а один дала мне.
— Плохие продукты во Франции, — сказала она, — всюду химия. Вот в России чистые продукты и очень вкусные…