интересовалась и естественными науками, и историей, и обществознанием. Способность быстрого ассимилирования всякого рода мыслей в любой области и затем критического отношения к ходячим теориям, раскрытия недочетов и слабых сторон в тех или иных построениях была в ней поистине изумительна. А разве это не доказательность и большого ума, и значительной талантливости…
В общем, все дошедшие до нас отзывы свидетельствуют о взаимном увлечении. Ковалевские много времени проводят вместе, путешествуют, живут на вилле Максима в Болье близ Ниццы. Конечно, такой строгий критик и знаток литературы, как Ковалевский (он даже Чехова упрекал в отсутствии мировоззрения и не хотел ставить его на уровень Тургенева) весьма сдержанно отзывался о сочинениях Софьи Васильевны. Подобное отношение болезненно воспринимает любой автор, но даже это пока не может омрачить первые месяцы их увлечения. А что может? Это мы попробуем угадать в свой срок, а пока — путешествия вдвоем, радость откровений и душевной близости.
В Стокгольме Софья представляет Максима великому Норденшельду, в Париже — Мечникову. Правда, Илья Ильич не в духе, он считает, что Ковалевский напрасно дожидался, пока его попросят из университета, — вот он, Мечников, не доставил им этой радости, ушел сам. В Париже Софья знакомит Ковалевского и с другими знаменитостями. В разговорах двух Ковалевских уже проступают контуры будущей совместной жизни. Он удочерит подрастающую Фуфу: ребенок должен иметь семью… Пока же бедную девочку пристраивают куда-нибудь на все каникулы, чтобы освободить мать для поездок.
Отношения пары однофамильцев почти безмятежны. Можно ли уследить тени минутного сомнения или недовольства в интонациях так легко завоевавшего ее сердце «боярина» Ковалевского? Мне кажется, что можно, — они присутствуют и в поздних, очень сдержанных мемуарных очерках Максима, причем даже не там, где говорится о не слишком убедительных литературных трудах Софьи Васильевны (которые он сам же после ее смерти собрал и издал), а там, где Ковалевский пишет о главном (с точки зрении отечественной жизнеописательной публицистики и истории науки) ее увлечении — о математике. Вот как кончается самый, пожалуй, откровенный пассаж в биографическом очерке Ковалевского, написанном в плену:
В молодости C.B. была очень красива… Испытанное ею за границей одиночество заставило ее искать дружбы, и когда представилась возможность частого общения с не менее ее оторванным от русской жизни соотечественником, в ней заговорило также нечто близкое к привязанности. Иногда ей казалось, что это чувство становилось нежностью. Но это нисколько не мешало ей во всякое время уйти в научные занятия и проводить ночи напролет в решении сложных математических задач…
Не приведи Господь, чтоб о наших любовях вспоминали с такой испуганной осторожностью. Если женщина мчится сломя голову из Стокгольма за тридевять земель на Ривьеру, чтобы обнять любимого, это на осторожном языке мемуариста описано как стремление обрести «возможность частого общения с соотечественником» и как «нечто близкое к привязанности». Боже, какие дубовые эвфемизмы… А вот претензии к проклятой математике в этом пассаже М. Ковалевского вполне живые. «Я, разумеется, не имею никаких данных, — заявляет он, — чтобы позволить себе суждение о том, что была C.B. в своей специальности». И дальше ссылается на проклятую парижскую премию, которая должна, вероятно, свидетельствовать, что C.B. «обнаружила и знания, и оригинальность». Если б не премия, «данные» ему отыскать было б еще труднее. Осталась бы одна антипатия к математике.
Однако проследим эту линию любви и ненависти от самого начала — от первых счастливых дней знакомства в Стокгольме. Сказочные дни узнавания! Они были все время вместе, пока профессор Миттаг- Лефлер не объяснил, что C.B. нужно закончить диссертацию для парижской Академии и лучше бы ему, Ковалевскому, уехать на время в недалекую Упсалу. «Когда я вернулся… — вспоминает Ковалевский, — я нашел C.B. внезапно состарившейся: так сильно было то умственное напряжение, которое ей пришлось пережить. Она только медленно оправлялась от своего переутомления…»
Мы еще вспомним и об этом переутомлении, и об этом внезапном старении — позже, в Париже, а пока их ждал целый год встреч в разных местах Европы, совместного чтения, разговоров, надежд и общих планов… Ну да, речь шла о том, чтобы обвенчаться и чтобы он удочерил бедную ее доченьку Фуфу, которая все детство провела у чужих людей.
А потом пришла великая новость из Парижа: за решение хитрой задачки насчет вращения твердого тела (которую не решил сам Лагранж) Софье Васильевне Ковалевской из Стокгольма (но мы-то с вами знаем, что она из России, из Петербурга, из Палибина) присуждена премия Французской Академии, да что там — не просто премия, а двойная премия (двойные деньги, двойные честь и слава). И конечно, всеобщее волнение и восторги — потому что не просто математик одержал победу, а русский математик, более того, русская женщина…
Это был великий день. Вручали диплом под знаменитым куполом Института Франции (под ним и размещаются вальяжно пять французских академий) — было много волнений, много поздравлений и речей. И среди старинных бюстов и бесконечных славословий грузно сидел в сторонке Максим Ковалевский, которому становилось все больше и больше не по себе. Он видел, с какой ненасытной жаждой впитывает Софья Васильевна все эти нескончаемые похвалы, как меняется на глазах ее утомленное лицо — покрывается сетью морщинок, стареет, стареет… Что значит это его неоднократное упоминанье о ее старении, усталости — снова в связи с математикой, о которой мы с вами, разумеется, «не имеем никаких данных», но вот премия, двойная премия, тройная морока… И когда замечают преждевременные (или нет?) морщинки на лице молодой женщины (ей ведь всего 38, или — уже 38), то не значит ли это, что женщина перестает нравиться или чем-нибудь раздражает?
Это был день торжества русской науки, женского равенства (или даже превосходства), красное число феминизма. Но вот не был ли этот день переломным в истории отношений этих двух людей, Максима и Софьи? Разве не опасно, когда замечают и избыток тщеславия, и морщинки, и внезапное старение? Не стало ли это для нее днем еще одной — на сей раз последней — женской катастрофы, во всяком случае — начала катастрофы?
Мне довелось недавно сидеть в великолепном зале под куполом Института. Я выбрал стул (сам выбрал и назвал его «стулом Ковалевского»), уселся на нем в одиночестве, и перед моим взглядом прошла вся суета научных торжеств, весь тот долгий день. Знаменательное начало. Потом уж женское равенство стало одерживать победу за победой. Изысканные, элегантные дамы-террористки стреляли из-за угла в отечественных министров и полицейских, проливали кровь под водительством продажного Азефа, шли на каторгу, обживали тюрьмы…
Вернемся к нашим героям Максиму и Софье.
Они встречались целых два года в Италии, Англии, Швейцарии. Летом, снова сбыв кому-нибудь Фуфу, Софья Васильевна приезжала в приморский Болье. Доченьку мать с собой не брала, видно, разговоры о ее удочерении сами собой иссякли. Все шло к концу. Она еще была и веселой, и резвой, молодая Софья Васильевна, и Ковалевский отмечал, как расцветает она в пору бездумных радостей карнавала в Ницце. Но как ему было забыть, старому холостяку, и ее внезапное «старение», и сердечные приступы, и тщеславные воспоминания о международных и российских поздравительных телеграммах, о все той же академической премии (двойной!)… Дочка Фуфа отмечала, что мама приезжала в Стокгольм грустной.
Особенно грустной была совместная встреча Нового года (1891-го). Ковалевские ездили в Геную, и в канун Нового года Софье вдруг захотелось сходить на знаменитое генуэзское кладбище. Обилием мраморных статуй итальянские кладбища, даже в глухой деревне, превосходят и парижские, и петербургские, ну а генуэзское кладбище и вовсе заповедник погребального искусства. И вот, остановившись перед какой-то беломраморной надгробной красавицей, бедная Софья Васильевна сказала вдруг, что один из них не переживет этот год. И ясно было, о ком идет речь…
Она не хотела возвращаться в Стокгольм. Но он не удержал ее — не хотел, не умел? И она смирилась, а он, вероятно, согласился в душе с тем, что она выберет (должна выбрать) математику. Или литературу (об этом тоже часто шла речь). По дороге на станцию им перебежала дорогу черная кошка, и Софья Васильевна, испуганная, уговорила Максима проводить ее в Канны. Ковалевский позднее писал, что она простудилась еще в Каннах, усугубила простуду в Париже и на пароме по пути в Швецию, что по приезде