Трое из них проехали мимо нас немного вперед, на длину сабли, не больше, и стали как вкопанные. Четвертый остановился раньше, прямо перед одеялом с бочонком и спрятанным Руджинчанином. Какое-то время и они, и мы стояли не двигаясь, готовые ко всему, а потом тот казак, что остановился возле одеяла, резко наклонился в седле и перерубил веревку, которой оно было привязано к моему коню. И бочонок, и Руджинчанин тут же шлепнулись на землю, а казак встал над ними с обнаженной саблей, выжидая, что я буду делать. Потом вдруг рассмеялся, воткнул саблю в землю и легко спрыгнул с лошади. Остальные сделали то же самое, спешились и мы. Все расселись на одеяле, мы открыли бочонок и стали пить токай, не переставая думать о том, сумеем ли вернуться, и чувствуя, как на нас с двух сторон фронта смотрят две враждующие империи.
Я, в отличие от моего дяди, не был в Галиции и на Рождество не пил с русскими вино, чувствуя, что за мной наблюдают два фронта. Я далек от военного дела, которым он занимался, и то, что делаю я, не подвергает меня той опасности, какой подвергался он. Но и я тоже чувствую, что человека можно зарубить и тогда, когда он думает, что опасность миновала и все окончательно решено. Может быть, то, чем я занимаюсь многие годы, то, на что потратил свою жизнь, все эти тексты, которые постепенно вырастают в книги, все эти рукописи, с которыми я был дружен, с которыми бодрствовал и спал, ел и пил изо дня в день, из ночи в ночь, — может быть, все это однажды, как раз тогда, когда я решу, что опасность уже миновала, обернется против меня и рубанет со спины по-казацки, неведомо где и когда.
И я, так же как мой дядя, чувствую, что через мою спину от левого плеча через лопатку до правой подмышки проходит линия, о которой не следует забывать.
Пока мы пили — продолжал свой рассказ дядя, — завязалась беседа, и мы узнали, что один из казаков, по имени Илья Голый, до войны был иконописцем в Казани. Мы спросили, писал ли он в своей мастерской лики сербских святых, и он ответил, что с 1898-го и до 1905 года сделал очень много икон святого Симеона и святого Саввы Сербских, а потом рассказал нам связанную с этими святыми легенду, которая ходила по иконописным мастерским Казани, передаваясь из поколения в поколение.
началась с вопроса и продолжалась в такой же манере.
— Есть на вашей земле, — спросил он нас, — такие места, которые были названы по именам птиц?
— Конечно есть, — ответили все мы разом и начали вспоминать и перечислять: — Соколац, Вранина, Крагуевац, Косово…
— А знаете, как эти места получили свои названия? — снова спросил казак, и в ответ все промолчали.
— Э-э, раз не знаете, — продолжал он, — слушайте и узнаете. Нам, иконописцам, это хорошо известно.
Вы знаете, что такое иконы? Считается, что такой вопрос задали святому Савве Сербскому, когда он вернулся из паломничества по святым местам. Вместо ответа Савва рассказал о том, что с ним однажды было. Объезжал он свою землю и крестил леса, реки, горы и деревни, и так устал давать имена, что ни одного больше не мог придумать. Сел он тогда на камень перед каким-то селом и решил назвать его по той птице, которая пролетит над ним первой. Тут над селом показался голубь, и село получило имя Голубац. То же самое произошло с Враниной, Крагуевцем, Соколацем, Сеницей, с Косовом и другими местами, по их названиям до сих пор легко определить, где он побывал. «Вот видите, — закончил свой рассказ святой Савва, — с иконами то же самое. Даже если никто на горе Сокол не увидит больше птицу небесную, она, когда-то пролетев над ней, уже дала ей свое имя. Так же и святые дали иконам свое имя и свой лик, однако никто не может обвинить нас в том, что сами эти иконы мы принимаем за святых…»
Судя по всему, — сделал вывод казак, — святой Савва рассказал эту историю для того, чтобы защитить иконы от тех, кто на них нападал. А нападал ли кто и вправду на иконы? Известно, что, когда более тысячи лет назад в греческом царстве начались столетние войны между иконоборцами и защитниками икон, и сам базилевс, император Константин, был на стороне еретиков. Он выступал против поклонения иконам Святой Троицы, Христа, Богородицы и святых, а из одной беседы нечестивого царя со своими ближайшими сподвижниками вполне ясно, чего хотела добиться эта еретическая секта, борясь против икон. Беседа эта имела место как раз в те времена, когда был обнародован царский запрет на все молитвы, обращенные к Богородице, и когда на улицах Константинополя хватали людей, которые, споткнувшись, по привычке говорили: «Матерь Божья!» В тот день царь Константин взял в руки мешочек, наполненный золотыми монетами, и спросил присутствующих:
— Сколько он стоит?
— Он стоит очень много, — отвечали некоторые из них. Тогда царь высыпал золото из мешочка на стол и снова спросил:
— Сколько он стоит сейчас?
— Ничего не стоит, — ответили ему, а царь на это сказал:
— Вот так и Мария. Мария родила Христа, так же как и моя мать Мария родила меня. Пока она носила Бога, она была достойна поклонения; а после того, как Его родила, она стала такой же, как все другие женщины…
Через много лет, когда после вековых войн иконы снова вернули на стены и в храмах православной греческой империи снова поместили лики Христа, Богородицы и святых, а по всей стране вновь открылись иконописные мастерские, казалось, что еретики потерпели полное поражение. Но, вернув на стены лики Девы Марии, никто не позаботился о том, чтобы вернуть в мешочек те золотые монеты, которые высыпал император. Они и сегодня разбросаны в тех краях, и, если хорошенько поискать, их можно найти, однако светоносный мешочек, из которого вытряхнули золото, так и остался скомканным Константиновой рукой. Произошло то же самое, как если бы вы, сохранив названия мест, изгнали всех птиц с вашего небосвода. Богородица поняла, что ее больше не почитают, как прежде, и на долгие времена покинула эти края, а последней пядью земли, на которую ступила ее нога, когда она уходила из Греции, был Афон.
— Выходит, неспроста святой Савва и триста лет спустя защищал иконы, — закончил казак свой рассказ. — И не зря мы в Казани пишем иконы, на которых он вместе со своим отцом держит на руках афонский храм Введения Богородицы в Хиландаре…
Когда рассказ подошел к концу и не осталось ни хлеба, ни вина, мы расцеловались, перекрестились, казаки сели на лошадей, вытащили сабли из земли и не спеша вернулись на свои позиции. Мы сделали то же самое. На ничейной земле между двумя фронтами остался только пустой бочонок. Оказавшись в своем окопе, мы тут же накинулись на Цветка Руджинчанина с вопросами. Мы никак не могли понять, почему в нужный момент он ничего не предпринял, и спрашивали, понимает ли он, что и его, и наша жизни висели на волоске. Ведь если бы казак не ограничился перерубанием веревки, все это могло кончиться кровопролитием. Нам повезло, что, обнаружив подвох, казаки все вчетвером не кинулись с саблями на нас. Тогда мы оказались бы в меньшинстве — трое против четверых, потому что упавший в грязь Руджинчанин, несмотря на всю свою ловкость, не успел бы и шевельнуться, как все было бы кончено. Ответ Руджинчанина звучал удивительно:
— Я не стал стрелять не потому, что реагирую медленнее вас, наоборот, реакция у меня быстрее. Я и вправду не заметил вовремя, что собирается делать остановившийся передо мною казак, но это случилось потому, что я заметил кое-что другое и это другое показалось мне более важным, захватило все мое внимание и озадачило. Потом, когда мы пили, я все рассмотрел как следует и понял, что не ошибся. Вы заметили, что один из казаков, тот, который привез хлеба, был вовсе не казаком, а казачкой?
— Казачкой? — Мы онемели. И постарались внимательнее вглядеться в Руджинчанина, который неожиданно предстал перед нами в каком-то совершенно другом свете…
Дядя, который заметил и принял к сведению каждую мелочь: вид сабель, манеру их держать и действовать ими, расположение всадников, соотношение сил, скорость лошадей, вдруг понял, что тот, чье внимание занято такими вещами, обязательно упускает из виду другие, те, которых все они (не считая спрятанного в одеяле Руджинчанина) никогда бы не увидели и не поняли, даже если бы потом поплатились за это жизнью. Ведь когда он еще раз подвел итог операции, он, к своему удивлению, обнаружил, что