И снова гости у них собрались. Тут и еврей-аптекарь, тут и Тарас Терентьевич, и тетя Вера, всё еще в Камышине гостящая. Снова собрались все они в гостиной, и особенно почему-то приятно было Семену увидеть у них в костюме сестры милосердия ту самую курсистку, которая у Ивана Прокофьевича так здорово о французских либертэ и эгалитэ кричала. Возмужала она, но выглядела бледной и нездоровой, странно пополневшей. Это она привезла вчера новое письмо от отца Тимофея, осталась у них на ужин, ночевать будет, а завтра ее Тарас Терентьевич, пока на Волге лед еще крепкий, на ту сторону отвезет, а там она на какие-то хутора к родителям своим поедет. Слыхал Семен, как шептались мама с тетей Верой, как договаривались завтра же, рано с утра, по магазинам побежать, пеленок накупить, чепчиков, распашонок, еще какой-то ерунды.

Тарас Терентьевич, с видом человека, дело свое досконально понимающего, внимательно оглядывает стол, горестно вздыхает, выбирает закуску, накладывает ее себе в тарелочку с крайне сокрушенным видом, сам наливает себе рюмку водки, медленно подносит ее к губам, осторожно, не дай Бог, чтобы разлить драгоценную влагу, пробегает глазами по лицам сидящих за столом, и вдруг, одним рывком запрокинув голову, опоражнивает рюмку, крякает, вынув из кармана брюк огромный красный платок, вытирает мгновенно заслезившиеся глаза, покаянно крутит головой, но постепенно озаряется ясной улыбкой.

- Ну вот то, истинный Бог, настоящая закуска! Вы, Наталья Петровна, вижу я, хоть из Белоруссии, к казакам перекинулась, хоть и к нам на Волгу вроде как дорогой гостьей пожаловали, а жизнь нашу, нутро наше, волжан настоящих, досконально уразумели. Под вашу закусочку и помирать не страшно.

Мама вспыхивает от удовольствия, что такому знатоку угодила.

- А вы вот еще этих грибков попробуйте. Сама, по бабушкиному рецепту, мариновала.

- Попробую, обязательно попробую, только вот ко второй приложиться разрешите. Да что же это вы, Сергей Алексеевич, мучить нас вздумали. А где ж оно, письмецо обещанное? А ну-ка! После второй рюмки слушать куда способней.

Отец берет с ломберного столика большой серый конверт со следами сломанных сургучных печатей, вынимает несколько мелко исписанных листов, усаживается удобнее к свету и начинает:

«Дорогие мои, Наташа, Сережа и Сёмушка!

И снова, Божьим благоволением, дается мне возможность послать тебе письмо, которое, страха ради иудейска, почтою отослать никогда бы не решился. Причину же сего, думаю, объяснять тебе не нужно, слишком уж неохотно пропускает военная цензура письма такого, как у меня, содержания, да и берут потом власть предержащие отправителей таких писем на заметку, а чем это кончится - может, лучше и не говорить. Время военное, и обвинить человека в антигосударственной деятельности вещь самая простая. В особенности же в распространении слухов панических, что пастырю духовному никак делать не положено. А ежели еще к тому и пастырь сей никакая не важная персона, то тем легче в беду попасть можно».

Еврей-аптекарь значительно кивает головой:

- И я вам говорю, что, ай-вай, и как еще в беду попасть можно!

- А ты, Соломон непризнанный, не перебивай!

Не глянув даже на аптекаря, Тарас Терентьевич снова занялся закусками.

- Дальше, дальше, Сергей Алексеевич, не слушайте племени Авраамова.

Закурив папиросу, отец продолжает:

- «Но вот - снова повезло мне. Приобщая в госпитале тяжелораненных воинов, познакомился я случайно с сестрой милосердия, сего письма подательницей, разговорился с ней и узнал, что родом она из-под Камышина, что живут родители ея там, за Волгой, а на вопрос мой, знает ли она случайно проживающего там казачьего есаула Пономарева, ответила она мне, что хоть есаула и не знает, но с сыном его познакомилась на каком-то вечернем собрании у тамош­него преподавателя русского языка, где и дискутировала с ним на темы политические. Разговорились мы с ней поближе, и решился я через нее послать тебе еще одно письмецо, дабы был ты в курсе тех дел, которые тут творятся, и глядел бы на всё глазами открытыми.

С чего начинать, откровенно говоря, не знаю - так душа моя смутилась, в такое пришла колебание, что нет у меня в жизни верного причала. Как и раньше, служу я в том же самом полку добрых моих уральцев, тянем все мы лямку военную, переносим и беды, и горести, и чем дальше, тем страшнее мне за всех нас и вас становится. В прошлом письме не писал я тебе о первом испытании, посланном мне Всевышним, когда, совершенно случайно, попав на Варшаво-Венский вокзал в ноябре позапрошлого года, наткнулся я на такую картину, что поднялись волосы мои дыбом, прекратилось сердца биение, и в первые минуты стоял я, как окаменелый, не в силах прийти в себя от лицезрения того, что пред глазами моими предстало. Прямо на перроне, в лужах воды от обложного дождя, продолжавшегося несколько дней подряд, в грязи, слякоти и на стуже под открытым небом, на земле, без подстилок, без соломы, покотом лежало там, не менее и не более, как семнадцать тысяч раненных наших воинов, пятый день безнадежно ожидавших перевязки. Как кричали они, как стонали, как хрипели умиравшие, как страшно, мерзко ругались, понося всех и вся, даже Имя самого Господа и Бога нашего, описывать тебе не стану, да, думаю, что и нет в мире такого пера, которое бы картину сию, всех кругов дантовского ада достойную, описать могло бы.

Семнадцать тысяч человек! Как скот, как преступники, как каторжники, ах, не знаю как и назвать, с чем и сравнить, умирали они сотнями под непрерывно сеявшим дождем, измокшие до костей, в крови, в грязи измазанные, занавоженные, те, кого называем мы героями нашими, Христолюбивым воинством, братьями.

И вот с тех пор вижу я картины эти, одна другой хуже, слушаю вести, одна другой страшнее и неприятнее. И жалкий, и бессильный, мотаюсь в этом аду, человеками устроенном, и пытаюсь сам себе всё это как-то объяснить, растолковать, сделать понятным, простительным и - нужным.

Смотрю я на всё это, и первое, что мне вспоминается, это история добрых моих уральцев, которые в далекие времена поднимались против этой вот самой Руси, неизменно остающейся страшной, желая преобразить ее, привести в порядок, сделать государством не только официально-христианским, но и на самом деле человечным.

А как же жили они в те отдаленные времена, когда Москва еще далека от них была, и управлялись они по старым своим казачьим обычаям? Да так же, как делалось это и у нас, на нашем Дону-батюшке: когда приходило у них время к решению дел общих, то сходились они на сборное место к войсковой избе, и после того, как собиралось народу достаточно, выходил атаман из избы на крыльцо с серебряною, позолоченною, булавою, за ним, с жезлами в руках, есаулы, которые тотчас же шли на середину собрания, клали жезлы и шапки свои на землю, читали молитву и кланялись сначала атаману, а потом на все стороны окружающим их каза­кам. После того брали они жезлы и шапки в руки, подходили к атаману и, приняв от него приказания, возвращались к народу, громко приветствуя его сиими словами:

- Помилуйте, атаманы-молодцы и всё Великое Войско Яицкое!

И, наконец, объявив дело, для которого собрание созвано, вопрошали:

- Любо ли, атаманы-молодцы?

Тогда со всех сторон кричали им «Любо!», или поднимали ропот и крики: «Не любо!».

В последнем случае атаман сам начинал увещевать несогласных, объясняя дело или исчисляя пользы оного. Если казаки были тем довольны, то убеждения его действовали, в противном случае никто не внимал ему, и воля народа исполнялась.

Понимаешь ли ты, Сергей, что всё сие значит. Вот она, полная народная демократия, нигде в Московии не виданная и москвичам ненавистная. Так жили у нас на Дону, на Тереке, на Яике и позднее на Кубани. И стали мы поэтому костью поперек московской глотке.»

- Ого! - Тарас Терентьевич отвернулся от стола с закусками. - Ого! А попик-то ваш здорово закручивает. Ишь ты, во всём ему Москва наша, матушка, виновата. Недаром же говорят, что, как ни приручай казака, а все равно бунтарь в нем сидеть будет. Глянь, как он обычаи свои старые славит! Аж слушать смешно. Что ж, по его, царь наш должен весь русский народ перед крыльцом Грановитой палаты собрать, министров с жезлами выводить народу кланяться, а потом вопросы государственного управления с ними вместе разрешать? Аж слушать противно. Не те времена, батюшка мой, не те!

- Вы ретроград, не понимаете сути дела. Конечно же, никто не собирается народ у Грановитой палаты собирать. Но парламент, современный парламент! Вот что нужно! - гневно вспыхнула сестра милосердия.

- Ага, это, что же, Думу, что ли?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату