Здесь было другое дело. Здесь прошли не годы, а часы, и я не терял надежды. Я ходил, вперив взгляд в землю, и думал, что неплохо было бы найти что-нибудь такое, черт побери, из ряда вон выходящее. Не черепок, разумеется, не монету или золотое украшение — этого добра и у нас хватает. Хорошо бы, думаю, найти какие-нибудь иероглифы позаковыристее, которые, может быть, и не значат ничего… Какая находка для науки!
К сожалению, я должен разочаровать любителей расшифровывать неведомые письмена. Ни клочка бумаги, ни обрывка пергамента или кожи — ничего… Я обошел вокруг кострища (назовем это кострищем), вздохнул с сожалением и подался сначала к тому мостику, по которому переходил речку Бурлу, а оттуда — к тем приметным соснам, где стоял мой самокат. Так и осталось это кострище загадкой Вселенной.
VII
Наконец пришла пора сматывать удочки.
После ужина [13] я собрал записки, на всякий случай захватил стопку чистой бумаги — своя, земная вся вышла — и перевел часы на тридцать пять минут вперед.
Написал записку здешнему Эдьке: «Мать навести, дурень!» — и сунул в стол.
Затруднение возникло с одеждой. Я подумал, подумал и решил не переодеваться. Пусть моя земная остается на этой планете! И брюки, и пиджак, и рубашка с отложным воротником — все пусть остается.
Когда я перебирал одежду, в кармане пиджака звякнуло. Это были деньги, наши, земные деньги… Я извлек их, подержал на ладони. Жалкие медяки, сводящие с ума бедных и богатых, особенно богатых, как хорошо, что здесь, на этой планете, с ними покончили раз и навсегда.
Ссыпав медяки обратно в карман, я постоял возле этажерки с книгами. Конечно, думал я, было бы просто здорово, если бы я привез стихи здешнего Вознесенского или здешнего Евтушенко. Но, увы, как было сказано, мой корабль — не Ноев ковчег.
— Будь здорова, тетя Соня, — сказал я, обнимая старуху.
— Счастливо тебе, Эдя… Кланяйся там… — Тетка Соня посмотрела на меня сострадательно, как будто знала, что мне предстоит долгая дорога.
«Что она имеет в виду?» — подумал я, но спрашивать не стал. Я только заверил (на всякий случай), что поклонюсь, как же иначе, и подался к двери.
— Погоди, Эдя… — вдруг остановила меня тетка Соня.
— Что еще? А-а! — Я думал, старуха сунет что-нибудь вроде пирожка или яичка, — ничего подобного.
Порывшись в буфете, она нашла какой-то пакетик, совсем невзрачный на вид.
— Возьми, Эдя, возьми!
— Что это? Семена? Но зачем они?
— Возьми, возьми, — твердила старуха, гладя мою руку.
Пришлось взять и пакетик с семенами незабудок.
Здешних незабудок, разумеется.
— Ну будь, тетя Соня! — Я помахал рукой.
И вдруг у меня мелькнуло, что я никогда больше не увижу тетку Соню. Никогда!.. Мне стало больно и горько… Я воротился, порывисто обнял старуху, трижды поцеловал ее в щеку и, не говоря больше ни слова, зашагал в сосновый бор.
Ах, какой это был удивительный вечер! По деревне, залитой багровым светом, бродили парни и девчата.
На лавочке (здесь тоже делают лавочки) сидели пожилые женщины и мужчины. Но подсолнухов никто не лущил — здесь нет такой моды. На площади, против конторы, раздавались глухие удары. Там резались в волейбол. Улица на улицу.
Навстречу мне попался Иван Павлыч. В руках у него я увидел несколько кисточек какой-то дикорастущей травы, похожей на просо. Он заготавливал корм птицам, остающимся здесь на зиму. Я уже знал, что это его хобби.
Птицы остаются, а я вот улетаю, — пришло мне в голову.
У дома Соколовых я остановился, ожидая, когда появится Фрося. Вот ее стройная фигурка мелькнула во дворе, за кустом черемухи. Я окликнул… Фрося обернулась, глянула исподлобья. Кажется, мое появление ее нисколько не обрадовало.
— Пройдемся, — сказал я, когда Фрося вышла на улицу.
Мы свернули в проулок и побрели в сторону бора, куда мне и надо было.
В последние сутки что-то перевернулось в наших отношениях. То Фрося позволяла мне почти все. Читатель помнит, как нам было хорошо, когда мы оставались с глазу на глаз. А теперь… Фросю как будто подменили! Я хотел обнять ее — не тут-то было, — она решительно отвела мою руку.
— Хватит, Эдя, — сказала она тоном, не терпящим возражений.
— Я люблю тебя, Фрося… Я всегда буду любить тебя…
— И я люблю, но не тебя, а здешнего Эдика… Здешнего, понимаешь? — Ее глаза налились слезами.
— А я… разве не здешний? — сказал я и пожалел об этом.
Я, кажется, забыл сказать, что жители этой планеты пуще всего на свете презирают ложь, двусловие, двуличие, двудушие, словом, ложь и лицемерие во всех их проявлениях. Солгать, то есть сказать неправду, здесь считается тяжким преступлением.
— Ложь и лицемерие даже страшнее равнодушия, заметил как-то сосед и друг Семен, когда мы случайно разговорились на эту тему.
Нетрудно представить, какое впечатление произвели на Фросю мои слова. Она вся вспыхнула, как маков цвет, глаза ее гневно засверкали…
— И ты еще говоришь — здешний! — Я думал, она сейчас упадет и начнет биться в истерике.
Как читатель понимает, скрывать больше не было смысла.
— Фросенька, милая, я правда люблю тебя… Хочешь… хочешь — полетим со мной! Я выкину все контейнеры… все семена… записки… все выброшу, лишь бы освободить для тебя место! Вдвоем нам будет хорошо… Полетим, не пожалеешь! — Я хотел взять Фросю за руку, чтобы вместе идти к кораблю, но она и шага не сделала.
Потом я говорил что-то насчет того, что Иван Павлыч (наш, земной Иван Павлыч, разумеется) построит нам шалаш из двух-трех комнат, ты, мол, устроишься на работу дояркой (ты ведь и здесь доярка), и будем мы жить-поживать да добра наживать. И пойдут, мол, у нас дети, все здоровые физически, безупречные нравственно и вдобавок интеллектуалы, каких поискать.
Когда я кончил и открыл глаза, то Фроси возле меня уже не было. Солнце близилось к закату, и кругом стояла тишина. Слышно было, как на озере плещутся утки.
— Фро-о-ося! — крикнул я что было мочи.
Эхо прокатилось по лесу и пропало где-то вдали.
Я постоял, прислушиваясь, и свернул к тому месту, где стоял мой самокат.
Не успел я пройти и десяти шагов, как увидел лося.
Это был тот самый лось, который сегодня уступил мне дорогу. Он обрывал губами еще зеленые и сочные осиновые листья и на меня не обращал никакого внимания.
Я подошел к нему вплотную, нарвал горсть листьев и протянул ему. Лось не стал ломаться. Он подобрал с ладони все дочиста и помотал головой.
— Не везет мне, брат, — сказал я, гладя лося по гладкой, упитанной шее. Втюрился по уши, можно сказать, первый раз втюрился, и — никакой взаимности! Обидно, брат, черт знает как обидно… Впрочем, что я мечу бисер… А может, ты понимаешь? Может, ты наделен способностью понимать? — Лось в ответ замотал головой еще пуще. — Нет, это ты лишь притворяешься, что понимаешь, а на самом деле ничего не понимаешь, ни в зуб ногой, как у нас говорят. Ну, живи. — Я еще раз погладил лося по гладкой шее и двинулся дальше.