твоего шула.
— Ладно.
Я проводил его до дверей и стоял, прислушиваясь к стуку его набоек на лестничной клетке. Потом хлопнули входные двери, он ушел.
Я вернулся к своей комнате и увидел отца, стоящего на пороге кабинета. Он был сильно простужен и носил теплый свитер с шарфом вокруг шеи. Это была его третья простуда за пять месяцев. И первый раз за несколько недель, когда он вечером остался дома. Он был вовлечен в сионистское движение и теперь все время пропадал на собраниях, где говорили о роли Палестины как исторической родины евреев и собирали средства для Еврейского национального фонда. Кроме того, он преподавал по понедельникам вечером историю политического сионизма на курсах для взрослых при нашей синагоге, а по средам вечером читал лекции по истории американского еврейства на еще одних курсах для взрослых — в ешиве. Домой он редко попадал раньше одиннадцати. Я слышал на лестничной клетке его усталые шаги, потом он шел на кухню за стаканом чаю и заходил ко мне на несколько минут — рассказать, где он был и что делал этим вечером, и напомнить, что передо мной не стоит задача пройти четырехлетний курс за год, мне пора в кровать, а вот ему еще надо посидеть в кабинете, подготовиться к завтрашним урокам. В последние три месяца он стал относиться к своим урокам с невероятной серьезностью. Он всегда готовился к занятиям, но теперь в этом появилась какая-то маниакальность. Он все записывал и громко прочитывал, будто желая убедиться, что не упущено ни одной детали, ни одного нюанса, — словно от того, чему он учит, зависит будущее. Я даже представить себе не мог, когда он ложится спать, — как бы поздно ни ложился я, он все еще оставался в кабинете. Он так и не набрал вес, потерянный в больнице, все время чувствовал себя усталым, лицо было бледным, а глаза слезились.
Сейчас он стоял в дверях кабинета в шерстяном свитере, шарфе и черной кипе. На ногах у него были тапочки, а брюки смялись от долгого сидения за машинкой. Он заметно устал, и голос его несколько раз пресекся, пока он спрашивал, о чем это мы с Дэнни так горячо спорили. Ему даже через дверь было слышно, добавил он.
Я рассказал о несчастьях Дэнни с профессором Аппельманом и с экспериментальной психологией.
Он выслушал, потом прошел в мою комнату и со вздохом сел на кровать.
— Итак, — сказал он, — Дэнни обнаружил, что Фрейд — не Бог.
— Я посоветовал ему обсудить это хотя бы с профессором Аппельманом.
— И?
— Он поговорит с ним на следующей неделе.
— Экспериментальная психология… — пробормотал мой отец. — Совсем я ничего об этом не знаю.
— Он говорит, в ней много математики.
— Ах, ну да. Ведь Дэнни не любит математику.
— Он говорит, что просто ненавидит. И очень подавлен. Ему кажется, что он зря потратил два года, читая Фрейда.
Отец улыбнулся и покачал головой, но ничего не сказал.
— Этот профессор Аппельман похож на профессора Флессера, — сказал я.
Профессор Флессер — это был мой учитель логики, убежденный эмпирик и враг того, что он называл «обскурантистской континентальной философией», к которой он относил все, что было произведено философией германской — от Фихте до Хайдеггера, делая исключение для Файхингера и еще одного-двух имен.
Отец поинтересовался, что же общего у двух профессоров, и я передал ему слова Дэнни о том, что профессор Аппельман соглашался считать психологию наукой только тогда, когда ее гипотезы поддавались математическому анализу.
— А профессор Флессер придерживается того же мнения касательно биологии, — подытожил я.
— Вы говорите о биологии на занятиях по символической логике? — удивился отец.
— Мы обсуждаем индуктивную логику.
— Ах да. Конечно. Но утверждение о математизации гипотез выдвинул Кант. Это одно из программных утверждений логических позитивистов из Венского кружка.
— Какого какого кружка?
— Не сейчас, Рувим. Очень поздно, и я очень устал. Иди в постель. Отсыпайся впрок, пока у тебя каникулы.
— Ты еще долго будешь работать, аба?
— Да.
— Ты совсем о себе не заботишься. У тебя совершенно измученный голос.
— Проклятая простуда, — вздохнул он.
— А доктор Гроссман в курсе, что ты так много работаешь?
— Доктор Гроссман переживает обо мне немного больше, чем нужно, — улыбнулся он.
— Когда у тебя следующее обследование?
— Скоро. Да я прекрасно себя чувствую, Рувим. Ты переживаешь прямо как доктор Гроссман. Подумай лучше о своих уроках. Со мной все хорошо.
— Сколько, по-твоему, у меня отцов?
Он ничего не сказал и только несколько раз сморгнул.
— Я просто хочу, чтобы ты относился ко всему спокойнее.
— Сейчас не время относиться спокойнее, Рувим. Ты следишь за тем, что происходит в Палестине?
Я медленно кивнул.
— Как можно к этому относиться спокойнее? — Хриплый голос отца стал подниматься. — Погибшие ребята из «Хаганы» и «Иргуна»[65] — они спокойно относились?
Он говорил о том, что происходило в эти дни в Палестине. Два англичанина, майор и судья, были похищены «Иргуном» — еврейской террористической группировкой, действовавшей в Палестине, и удерживались в качестве заложников. Дело было в том, что один из членов «Иргуна», Дов Грунер, был схвачен англичанами и приговорен к повешенью — и «Иргун» объявил, что в случае исполнения приговора заложники будут немедленно обезглавлены. И это была только последняя строка растущего перечня актов терроризма против британской армии в Палестине. И если «Иргун» сосредоточился на терроре — взрывал поезда, нападал на полицейские участки, перерезал коммуникационные линии, — то «Хагана» продолжала нелегально переправлять евреев в обход морской блокады, установленной британскими судами по распоряжению британского Министерства по делам колоний, попытавшегося «запечатать» Палестину с целью недопущения дальнейшей еврейской иммиграции. Редкая неделя проходила теперь без актов терроризма по отношению к британцам. Когда мой отец читал газетные сообщения обо всем этом, лицо его принимало мученическое выражение. Он ненавидел насилие и кровопролитие, но запрет британских властей на еврейскую иммиграцию возмущал его еще больше. «Иргун» проливал кровь ради будущего еврейского государства, и моему отцу трудно было осуждать те ненавидимые им акты насилия, которыми пестрели первые полосы газет. И разумеется, газетные заголовки еще подстегивали его сионистскую деятельность и побуждали еще громче, яростнее оправдывать свои усилия по продвижению идеи создания еврейского государства и сбору средств на ее реализацию.
Вот и сейчас он начал заводиться, и я, чтобы сменить тему, передал ему привет от рабби Сендерса и добавил, что рабби удивляет мое долгое отсутствие.
Но отец, кажется, меня совсем не слышал. Он сидел на кровати, глубоко погруженный в свои мысли. Мы долго молчали. Затем он пошевелился и неслышно вздохнул:
— Рувим, ты знаешь, как учат раввины о том, что Господь сказал Моисею перед самой его смертью?
Я уставился на него.
— Нет, — услышал я свой голос.
— Он сказал Моисею: «Ты тяжко трудился. Ты заслужил покой».