руке и прочел приговор «именем Советов». Бандиты были расстреляны.
На следующий день полк двигался лесной дорогой. Наконец-то мы избавились от порошившей глаза и скрипевшей на зубах степной пыли. И зной уже не мучил, не одолевала жажда. Лес был смешанный — хвойный и лиственный. И вид и запах его казались нам необыкновенными. Но всех настораживало самое легкое потрескивание сухих веток на обочине дороги: так и жди выстрела из-за любого куста.
В одном селе нас встретили бородатые старики с хлебом и солью, а на выходе из села полк подкарауливала банда. Завязавшийся с ней бой продолжался часа два. В другое село мы пришли после того, как тут побывали — в этот же день — махновцы и следом за ними еще какие-то бандиты. На улицах лежали трупы, до того изуродованные, что только по одежде можно было отличить мужчин от женщин. Дворы и палисадники — завалены разной домашней утварью, усыпаны пухом и пером из распоротых подушек.
Очень ожесточало это наших бойцов. И не случайно бывало переловят в лесу всю банду, а в штаб приведут для допроса только одного или двух бандитов. Таран спрашивает:
— А где остальные?
— Там, в лесу остались. Свалили всех в кучу.
Боролись с этим — и на собраниях говорилось, и строгие предупреждения давались, а самочинные расправы с бандитами все же случались.
…Миновали Ульяновку, прибыли в Грушку, и тут пришлось немного задержаться, потому что за Грушкой разъезжали какие-то верховые. Наша разведка сначала приняла их за банду, а потом выяснилось, что это конные разведчики из полка Лунева. Они крутились перед Грушкой, полагая, что там укрылись бандиты.
— А может быть, и укрылись, — сказал Таран. — Бандиты в здешних местах, как ужи, заползают и в хаты. Надо проверить.
Разведчики Лунева остались в Грушке проверять, а мы двинулись дальше на Гайворон. На речке Синюхе нас дважды обстреляли из пулеметов. Роты прочесывали лес. Он тут оказался особенно темным и жутким. А может быть, это только казалось нам?
В тот день стало известно, что Киев занят деникинцами и петлюровцами.
Куда отошли части Красной Армии из Киева? Удастся ли нам сомкнуться с ними или наш путь на север окончательно прегражден? А если так, значит, прав был Алехин — погибнем мы все тут, в чужом краю.
Притих весь двигавшийся на подводах полк: у многих в те дни уныние боролось с надеждой, и казалось, вот-вот уныние возьмет верх. Ведь деникинцы тогда захватывали один город за другим, наступление их продолжалось всюду, а на московском направлении они были уже под Орлом.
От Гайворона полк двигался на Умань. Уставшие до изнеможения люди только и мечтали о привале. И вот, наконец, прозвучала долгожданная команда. Батальоны расположились на обширном пшеничном поле среди копен только что убранного хлеба.
Впереди темнел густой лес, и по опушке его шла дорога в северном направлении, на Христиновку, Монастырище и далее на Жашков. Вдоль дороги на рельсовых опорах высились столбы, на них в несколько рядов тянулись телефонные и телеграфные провода. Недалеко была станция Вапнярка.
Ротные повара роздали обед. Уже несколько дней его варили без соли — запасы ее кончились. И вообще с продовольствием становилось плохо — доедали последнее.
После обеда состоялось партийное собрание. Комиссар созвал его в связи с тем, что от населения стали поступать жалобы на красноармейцев: ловят кур, поросят, берут сметану, яйца, а денег не платят. Одного недавно вступившего в полк бойца товарищи поймали с поличным в крестьянской хате у сундука. По приговору полковой группы трибунала он был публично расстрелян в том же селе.
Когда на собрании зашла речь о расстреле мародера, раздался голос Баржака:
— Об этом сметанникам надо почаще напоминать в назидание.
Сметанниками у нас стали называть кавалерийский отряд в двести пятьдесят сабель под командой Урсулова, присоединившийся к полку под Вознесенском. Лихо ездил командир этого отряда на своем выхоленном коне. Нарядные уздечка и седло, попона с рисунками, кинжал на поясе, княжеская сабля, отделанная серебром, и, конечно, усы придавали всаднику командармский вид.
Баржак, хотя он и сам носил щегольские штаны, сразу невзлюбил Урсулова.
— От его серебряной сбруи и ретивой братвы так и несет анархизмом, — говорил он, приравнивая анархизм к мародерству.
И был прав. Под внешним блеском и лихостью скрывалась гниль. Четырех самых забубенных урсуловцев сразу же пришлось выгнать из полка за пьянство и вымогательство. Однако это мало помогло. Только после расстрела барахольщика урсуловцы стали побаиваться залезать в крестьянские сундуки, но сметану промышлять продолжали.
Из-за сметанников и поднялся спор на собрании. Старик Чуприна, непримиримый к человеческим порокам, призывал железной метлой очищать полк от всякой дряни и скверны и даже обвинял командира и комиссара в попустительстве сметанникам. Многие требовали крутых мер. Было предложение разоружить весь эскадрон Урсулова. Баржак сказал, что он может взять это на себя. И все-таки решили, что нужно обождать, — урсуловцы еще могут исправиться.
— Надо действовать на людей словом и песнями, — сказал под конец комиссар и пояснил: — Приходят в полк новые бойцы, спойте с ними «Слушай, товарищ, война началась…». Объясняя международное значение нашей борьбы, спойте «Вставай, проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов»…
— Да разве проймешь песнями этих барахольщиков? — усомнился кто-то.
— Если у человека есть сердце, не может быть, чтобы наши революционные песни не дошли до него, — ответил комиссар. Он считал песню лучшим средством агитации.
Разойдясь после собрания по своим ротам, коммунисты подсели к бойцам, и разговор, начатый комиссаром, продолжался по всему полку, тюка сон не сморил давно уже не высыпавшихся людей.
А тем временем сам комиссар вместе с командиром полка шагал взад-вперед по столбовой дороге, которая перерезала наш постепенно затихавший бивуак. Командир шел молча, озабоченный только что полученными из штаба дивизии новыми сведениями о продвижении деникинцев и петлюровцев. Мы уже были у них в клещах: справа и позади — деникинцы, слева и впереди — петлюровцы.
А полк крайне нуждался в основательном отдыхе. Комиссар говорил:
— Нужна передышка, хотя бы на сутки, на двое. Уже около месяца в пути, позади осталось более пятисот верст, а если учесть все зигзаги, обходы и погони за бандитами, то будет много больше. Люди не имеют возможности как следует помыться, белье постирать.
— А держатся крепко, духом не падают, — перебил командир и, покосившись на комиссара, сказал: — Ты бы, Вася, сам хотя разок помылся как следует и гриву свою расчесал или, еще лучше, вовсе срезал бы, а то все других агитируешь, а о себе забываешь. Нехорошо, все-таки студент.
Подойдя к клубному фургону, стоявшему на обочине дороги, остановились. Здесь Чуприна, разложив возле себя на стерне влажные портянки, просвещал музыкантов, которые, раздевшись до пояса, занимались ручной санобработкой своих нательных рубах. Старик рассказывал, как в пятом году наши днепровские бунтари развозили по селам отобранное у помещиков добро и раздавали его бедноте.
— Для себя они ничего не брали. Я это хорошо помню, — уверял Чуприна.
Над головой командира звенели телефонные провода. Таран то подымал к ним глаза, то опускал их и хмурился. Тревожное внимание сменялось на его лице глубоким раздумьем.
— Вот как было, — продолжал свои воспоминания Чуприна. — Помнишь, Прокофий, листовку? — спросил он, обернувшись к командиру. — «Царь испугался, издал манифест — мертвым свобода, живых под арест».
Таран в ответ и бровью не шевельнул. Казалось, он прислушивался к звенящим проводам. И все стали прислушиваться. Я находился тут же, и меня словно что-то толкнуло: пошел к своим повозкам, взял телефонный аппарат, шест и стал попеременно включаться то в один провод, то в другой, пока те услышал в трубке треск и какие-то непонятные звуки. Когда, сделав заземление, я основательно подключился, в трубке четко зазвучал голос человека, разговаривавшего с кем-то по-украински.
Подошел командир и взял у меня трубку. Немного послушав, Прокофий Иванович заулыбался и даже