А тут пастухи и всякий прохожий люд каждый день рассказывали, что на Подлесье уже обмеряют землю, свозят камень и роют колодцы.
Многие из любопытства ходили за мельницу, к Воле, и собственными глазами убеждались, что это правда.
Но все еще не удавалось узнать, как обстоит дело с покупкой Подлесья. Приставали к кузнецу, который успел снюхаться с немцами и подковывал им лошадей. Но кузнец вилял и не говорил ничего определенного.
Наконец, брат войта, Гжеля, отправился на разведки и, вернувшись, объяснил все толком.
Дело было так. Помещик задолжал одному немцу пятнадцать тысяч рублей, а вернуть не мог. Немец хотел за долг взять Подлесье и разницу доплатить наличными деньгами. Помещик якобы дал согласие, но так как немец предлагал только по шестидесяти рублей за морг, то он искал других покупателей и оттягивал сделку, как только мог.
— Но, видно, придется ему немцам продать! В усадьбе полно евреев, которым он задолжал, каждый своего требует! Говорил мне лесничий, что уже и коровы описаны за неуплату податей. Откуда же ему взять, когда у него весь хлеб на корню продан? Лес рубить не позволят, пока он с нами судится. Никак ему не обернуться, продаст Подлесье хотя бы за бесценок! — утверждал Гжеля.
— За такую землю и по сто рублей морг недорого!
— Что ж, покупай! Он продаст и еще ручку у тебя поцелует.
— Да ведь дорога и копейка, когда ее нет!
— Немцы поживятся, а мужик только облизывайся!
Так говорили липецкие, горько вздыхая. Досада их разбирала. Жаль было упускать такую землю — и плодородная, и близко, рукой подать. Каждому пригодилось бы несколько моргов! Тесно им было на своих наделах, трудились на них, как муравьи, а едва перебивались от жатвы до жатвы. Такой кусище отличной земли пришелся бы очень кстати — можно было бы отделить сыновей и зятьев. На Подлесье выросла бы новая деревня, там и луга хорошие, и вода рядом… Ну, да ничего не выйдет. Немцам земля достанется, заживут они на ней господами, а ты, мужик, околевай!
— И куда мы их всех денем? — вздыхали старики, глядя на молодежь, гулявшую вечерами по улицам.
А было ее много, так много, что уж и в избах места не хватало. Но как тут земли прикупишь, когда и на жизнь едва хватает?
Сильно заботило это мужиков, они даже к ксендзу ходили за советом. Но и он ничего не мог придумать: из пустого не нальешь!
— Да, без денег далеко не уедешь! Бедняку всегда ветер в лицо!
Тужили, роптали, а делу этим ничуть не помогли.
В довершение всего наступила сильная жара. Был только конец мая, а жарко, как в июле. Дни вставали безветренные и душные, солнце с самого утра пекло так, что на высоких местах и песках яровые уже пожелтели и привяли, на паровых полях трава выгорела дотла, ручьи пересыхали, а картофель, который сначала всходил хорошо, теперь едва покрывал землю жалкими побегами. Только озимь не особенно пострадала, — колосистая, высокая, она еще хорошо поднималась, так что даже заслоняла хаты, и только крыши виднелись над лесом колосьев.
Ночи тоже были душные. Все ночевали в саду, потому что в комнатах дышать было нечем.
Эта жара, заботы, и огорчения, и тайная борьба Плошки с войтом, и трудная, как никогда, весна — все вместе было причиной того, что в Липцах люди стали как-то удивительно сварливы и беспокойны.
Ходили раздраженные, готовые каждую минуту хлестнуть кого-нибудь резким словом, а то и подраться. Всякий рад был поддеть другого, и деревня стала адом. Каждый день уже с раннего утра от ссор и брани гул стоял: то Кобус с женой подрался, и пришлось ксендзу их мирить и стыдить, то Бальцеркова сцепилась с Гульбасом из-за поросенка, подрывшего морковь, то Плошкова грызлась с солтысом из-за подмененных гусенят. Предлогом для ссор служили дети, потравы, какие-нибудь соседские дрязги. Придирались ко всякому пустяку, только бы покричать да поругаться. Словно эпидемия охватила деревню, — эпидемия ссор, драк и тяжб.
Амброжий в разговорах с чужими шутил:
— Неплохое времечко послал мне Господь! Никто не помирает, никто не родится, не женится, а меня каждый день кто-нибудь водочкой ублажает и в свидетели зовет. Если бы они так еще годик-другой ссорились, совсем бы я спился.
Да, неладно было в Липцах. А всего хуже, пожалуй, было в избе Доминиковой.
Шимек вместе с другими вернулся из тюрьмы, Енджик поправился, нужда Пачесей не донимала, как других, и все, казалось, должно было бы идти по-прежнему. Но парни перестали слушаться. Стали дерзить матери, спорить с нею, на каждое слово огрызались, не давали себя бить и никакой домашней бабьей работы делать не хотели.
— Работницу наймите или сами все делайте! — сказали они ей решительно.
У Доминиковой были железные руки и крутой, непреклонный нрав. Еще бы! Столько лет она всем правила, столько лет никто не смел противиться ее воле! А теперь кто на нее восставал? Кто осмеливался перечить ей? Собственные дети!
— Иисусе! — кричала она в исступлении, то и дело хватая палку и бросаясь на сыновей. Она хотела их укротить, заставить слушаться. Но они заартачились не меньше, чем она, встали на дыбы. И чуть не каждый день в доме поднимался такой крик, что сбегались соседи.
Подученный Доминиковой ксендз вызвал Шимека и Енджика к себе и уговаривал покориться матери и жить с нею в мире и согласии. Парни терпеливо его выслушали, смиренно поцеловали руку и в ноги поклонились, как полагается, но вели себя по-прежнему.
— Мы не дети, знаем, что нам делать. Пусть мать уступит! — оправдывались они перед людьми. — Ведь над нами вся деревня смеется!
Доминикова даже пожелтела от злости и досады. Вместо того чтобы сидеть целый день в костеле или в гостях у кумушек, она должна была теперь делать всю домашнюю работу. Она то и дело звала Ягусю помогать. Но и дочь доставляла ей немало стыда и огорчений. Доминикова была на стороне войта и даже согласилась выступить свидетельницей против Козла, — она видела, как они дрались, и потом делала перевязку войту и его жене, Петр часто по вечерам заходил к ней — якобы посоветоваться о деле, но главным образом для того, чтобы вызвать потом Ягусю и уйти с ней на огороды.
В деревне от людских глаз ничего не скроешь, все хорошо знают, что у кого творится. Поведение Ягуси вызывало всеобщее возмущение, и добрые люди не раз уже предостерегали старуху.
Но как она могла помешать этому, если Ягна, несмотря на ее упреки и мольбы, делала все точно назло! Самый тяжкий грех и позорящие ее сплетни пугали Ягусю меньше, чем необходимость сидеть одиноко в опостылевшем доме мужа. Какой-то злой вихрь подхватил ее и нес, и никто не в силах был удержать ее.
А Ганке это даже было на руку, она часто говорила другим:
— Пусть их забавляются, пока войту не запретят тратить мирские деньги. Ведь он ничего для нее не жалеет, чего только не привозит ей из города, — в золото рад бы ее одеть! Пусть себе тешатся, пока этому не придет конец. Что мне за дело до них?
Ей и в самом деле было не до них. Мало ли забот ее грызло? Она не жалела денег на адвоката, но ведь еще неизвестно было, когда будет разбираться дело Антека и что его ждет. А он, бедный, изнывал в тюрьме. Хозяйство тоже начинало приходить в упадок. Могла ли она одна за всем уследить? Петрика, должно быть, подзуживал кузнец, — парень обнаглел, делал все, что ему хотелось, и нередко, когда она уезжала в город, целый день шатался по деревне. Ганка как-то пригрозила ему, что, когда вернется Антек, он с ним расправится.
— Вернется, как же! Еще этого не бывало, чтобы разбойников выпускали! — дерзко крикнул он ей в ответ.
Ганка онемела от гнева. Хлестнуть бы по этой наглой роже, но где же ей с ним справиться? Еще изобьет ее, и кто ее защитит, кто поддержит? Нет, приходится терпеть, а то уйдет еще, и все хозяйство свалится на ее руки. Она уже и так едва управляется с работой, здоровье все хуже и хуже. Ведь и железо в конце концов разъедает ржа, и камень не на век, — а что же говорить о слабой женщине!
