— Я Борына из Липец.
— Что же, так тебя ближние твои допекли, что пришлось из жизни уйти?
— Все вам объясню, — говорит Мацей, — только отворите, дайте отогреться милосердием божиим, замерз я совсем в земном скитании.
А Святой Петр, хоть и приоткрыл маленько ворота, все еще не впускает его и говорит:
— Только не ври, потому что никого тут ты не обманешь. Говори смело, душа человеческая, почему сбежала с земли?
— Всю правду скажу, как на духу! Невтерпеж мне стало на земле: люди там, как волки, грызутся между собой, и так плохо на свете, что всего и не перескажешь… Все лишь ссоры, нелады, грех один, да и только. Бес вселился во всех и царят на земле разврат, пьянство, злоба…
Забыл народ о послушании, о честности, брат восстает на брата, дети на отцов, жены на мужей, слуги на господина… Не почитают никого — ни стариков, ни начальства, ни даже ксендза!..
Везде хитрость одна, жульничество да воровство. Что имеешь, держи крепко, не то вырвут из рук!
Будь это самый лучший луг — потравят и вытопчут!
Норовят запахать от чужого поля хотя бы самый маленький клочок.
Курицу выпустишь со двора — живо утащат, как волки. Куска железа, веревки нельзя оставить — будь они хоть ксендзовы, непременно украдут!
Пьют, развратничают, в божий храм не ходят, хуже язычников!
— И это в Липецком приходе такое творится? — перебил его Святой Петр.
— И в других тоже, но в Липецком — хуже всего.
Святой Петр брови нахмурил и сказал, грозя земле кулаком:
— Так вот вы каковы, липецкие! Ах вы, разбойники мерзкие! Живете хорошо, земля у вас плодородная, и выгоны есть, и луга, и леса участок, а вы, псы поганые, с жиру беситесь! Вот скажу Господу, он вас к рукам приберет!
Мацей стал своих защищать, но Святой Петр еще больше разгневался, да как топнет ногой, как закричит:
— Нечего за этих сукиных сынов заступаться! Вот я тебе что скажу: даю им сроку три недели. Если не исправятся, — так их прижму голодом, да пожарами, да болезнями, что попомнят меня, негодяи этакие!
Так грозно говорил ксендз, потрясая кулаками, а люди плакали, били себя в грудь и каялись.
Отдышавшись, он опять заговорил о покойнике, о том, что он погиб за всех. И призывал их к миру и согласию, призывал образумиться и не грешить, ибо неизвестно, для кого пробьет завтра последний час и кому придется предстать перед Страшным Судом божьим.
Даже помещик и тот утирал кулаком глаза.
Скоро ксендзы кончили свое дело и ушли вместе с помещиком. Гроб опустили в могилу и стали засыпать, и тут поднялся такой плач, такие причитания, что самое жестокое сердце дрогнуло бы.
Ревела Юзька, ревели Магда и Ганка, голосили родственники, близкие и дальние, и совсем чужие. А всех больше плакала — разливалась Ягуся. Что-то так сжало ей сердце, что она кричала, как безумная.
— Теперь воет, а при жизни Мацея что проделывала! — буркнула одна из баб, а Плошкова, утирая глаза, подхватила:
— Плачем хочет разжалобить его детей, чтобы из дому ее не выгнали!
— Думает, что найдутся дураки, поверят! — громко сказала и жена органиста.
Но Ягна ничего не слышала и не видела, она упала на землю и плакала так отчаянно, словно это на нее сыпались тяжелые сыпучие струи песка, над ней звучал мрачный погребальный звон, ее оплакивали…
А колокола гудели, жалуясь небесам, и все эти рыдания и вопли над свежей могилой звучали жалобой на неумолимую судьбу, на извечную несправедливость к человеку.
Стали понемногу расходиться. Одни в грустном раздумье бродили среди могил, другие не спеша направились домой, выжидательно оглядываясь назад, так как Ганка и кузнец приглашали некоторых на поминки после похорон.
В доме Борыны все уже было приготовлено: вдоль стен стояли столы и длинные скамьи, и, как только все уселись, подали водку и хлеб.
Выпили чинно, в молчании, закусили, и органист начал читать молитвы, потом запели литанию, умолкая только тогда, когда кузнец пускал вкруговую новую бутылку, а Ягустинка разносила хлеб.
Женщины собрались на другой половине, у Ганки. Пили чай, заедали сладкими пирогами и пели — да так заунывно и пронзительно, что даже куры в саду раскудахтались.
Угощение было обильное, Ганка потчевала от всей души, ничего не жалея. В полдень, когда многие уже стали браться за шапки, подали еще клецки с молоком, потом жареное мясо с капустой и горох, щедро политый маслом.
— Другие и свадьбу так не справляют! — шепнула Болеславова.
— Да ведь мало ли покойный им оставил!
— Есть у них чем утешаться!
— Должно быть, и наличных денег порядочно осталось.
— Кузнец жалуется, что деньги у покойника были, да куда-то пропали.
— Жалуется, а сам небось хорошо их припрятал!
Так шушукались между собой женщины, дочиста выскребая миски и поглядывая, не слышит ли их Ганка, все время хлопотавшая, чтобы у гостей еды было вдоволь.
На мужской половине за столами становилось все шумнее, лица все больше багровели, беспрестанно звенели рюмки. Любители выпить, которым мало было угощения, уже выбирались потихоньку из дома и шли в корчму.
Один лишь Амброжий был сегодня на себя не похож. Пил-то он не меньше других, а то и больше, но сидел в углу, как пришибленный, все тер глаза и тяжело вздыхал.
Кто-то попробовал его расшевелить, вызвать на забавные шутки.
— Не трогай меня, я сегодня невесел! — плаксиво забормотал Амброжий. — Помру скоро, помру… Только собаки по мне выть будут да баба зазвонит в разбитый горшок… Как же, ведь я на крестинах Мацея был… на свадьбе его танцевал! Родителей его хоронил! Хорошо помню… Господи Иисусе, сколько я народу в могилу проводил, сколько за упокой отзвонил… А теперь пора и мне!..
Он вдруг встал и торопливо ушел в сад. Витек потом рассказывал, что старик допоздна сидел за хатой и плакал.
В сумерки неожиданно пришли ксендз и помещик.
Ксендз благосклонно поговорил с родными Мацея, утешал их, приласкал детей и, беседуя с бабами, с удовольствием попивал чай, а помещик, потолковав с тем, с другим, взял из рук кузнеца рюмку, чокнулся со всеми и сказал Ганке:
— Я всех больше жалею, что Мацей умер. Был бы он жив, так я бы помирился с мужиками. Может быть, даже отдал бы то, чего они с самого начала хотели! — Он заговорил громче, обводя всех глазами. — Но с кем же мне об этом толковать? Через комиссара не хочу, а из деревни никто первый ко мне не обратился!
Мужики слушали молча, сосредоточенно, взвешивая каждое слово.
Помещик говорил еще что-то, подъезжал и так и этак, но все, как горох о стену, ни у одного мужика язык не развязался, все как воды в рот набрали, только поддакивали, скребли затылки да многозначительно переглядывались. Наконец, помещик, видя, что ему не сломить этого настороженного недоверия, вызвал с другой половины ксендза, и они ушли вместе, провожаемые толпой до самых ворот.
Лишь после их ухода мужики стали вслух дивиться и строить догадки.
— Ну-ну! Чтобы сам пан пришел на мужицкие похороны!
— Нужны мы ему, вот он и подъезжает! — сказал Плошка.
— А разве он не мог прийти просто по доброте сердечной? — вступился Клемб.
— Лет тебе немало, а ума не прибавилось! Когда же это бывало, чтобы помещики приходили к