что земля под ней загудела. Она упала навзничь и даже не шевельнулась.
Войтиха подбежала к ней и, пнув ногой, заверещала:
— Вернешься в деревню, так собаками тебя затравим!
Она подобрала не то комок земли, не то камень и изо всей силы швырнула в Ягусю:
— Вот тебе за моих детей!
— За позор всей деревни! — ударила ее другая.
— Пропади ты пропадом!
— Чтоб тебя земля не приняла!
— Чтоб ты подохла с голоду и жажды!
Били ее словами, летели в нее камни, комья земли, горсти песку, а она лежала неподвижно и смотрела на колыхавшиеся над ней деревья.
Внезапно стемнело, и полил крупный и частый дождь.
Петрик с телегой что-то замешкался около Ягуси, и, уже не дожидаясь его, люди кучками двинулись назад в деревню, как-то странно притихшие. На полдороге встретили Доминикову — она шла, вся в крови, в изорванной одежде, плача и с трудом нащупывая палкой дорогу, а, когда поняла, что за люди идут мимо нее, закричала страшным голосом:
— Чтоб вас чума задушила! Чтоб вам от воды и огня не было спасения!
Люди только головы втягивали в плечи и в ужасе спешили мимо.
А она большими шагами спешила на помощь Ягусе.
Гроза разбушевалась не на шутку, небо стало сизым, огромными клубами кружилась в воздухе пыль, тополя со стонами гнулись до земли, ветер с исступленным воем налетел на хлеба, заметавшиеся во все стороны, и, как стадо взбесившихся быков, ворвался в лес, и лес закачался и грозно зашумел.
Удары грома следовали один за другим, от его раскатов дрожала земля, тряслись избы. Клубились медносиние тучи, низко свесившись над землей своими вздутыми брюхами, и то и дело какая-нибудь разверзалась, гремел гром и лился поток ослепительного света.
Порой сыпался редкий град, стуча по листьям и веткам.
А в синей мгле, среди пыли и града, отчаянно метались деревья, кусты, колосья. Казалось, они порывались бежать, но вихри хлестали их со всех сторон, и, ослепшие от молний, обезумевшие от грохота, они только качались с диким посвистом. А где-то высоко, сквозь тучи, мрак и ветер, пролетали голубые дрожащие молнии, как огненные змеи, неслись неведомо откуда и неведомо куда, вспыхивали и исчезали, ослепляющие, но и сами слепые и немые, как судьба человека.
Так продолжалось с перерывами до позднего вечера, и гроза утихла только, когда пришла ночь, мирная, прохладная и темная.
А на другой день погода стояла чудная, безоблачное небо синело ярко, как умытое, земля искрилась росой, пение птиц звучало как-то особенно весело, и все живое с наслаждением вдыхало свежий ароматный воздух.
В Липцах все вошло в привычную колею, и, как только встало солнце, мужики все как один стали выходить в поле жать. Из всех хат шли в поле семьями, везде сверкали косы и серпы, с каждого двора выезжали телеги на межи и полевые дороги.
И, когда зазвенел маленький колокол в костеле, каждый уже стоял на своей полосе и, услышав звон — а на ближних пашнях и звуки органа, — читал молитву и потом, перекрестясь, крепко упирался ногами в землю, сгибался и начинал работать. Глубокая торжественная тишина стояла на пашнях, словно здесь шла литургия тяжелого неустанного и плодотворного труда.
Солнце поднималось все выше, поля купались в его огневом блеске, и день жатвы звенел, как золото, тяжелым спелым зерном, и время текло, как течет в закрома золотая пшеница.
Деревня стояла пустая, словно вымерла, избы были заперты, и все, кто только мог двигаться, даже дети, старики и больные, ушли в поле.
Собаки, и те рвались с привязей и убегали с опустелых дворов вслед за хозяевами.
И на всех полях, куда ни глянь, в страшном зное, среди золотистых хлебов, от зари до позднего вечера сверкали серпы и косы, белели рубахи, алели юбки, неутомимо копошились люди и шла напряженная работа. Никто уже не ленился, не кивал на соседа и ни о чем другом не думал, — гнулся над полосой своей и трудился в поте лица.
Только поля Доминиковой лежали заброшенные, словно забытые. Зерно уже сыпалось из колосьев, но никто не показывался здесь, и соседи, проходя, с боязливым сожалением отводили глаза, многие вздыхали, смущенно чесали затылки, тревожно косясь на других, еще ретивее принимались за работу — некогда было предаваться раздумью.
И бежали страдные дни, как колеса с золотыми спицами, сверкая в солнечных лучах, и проходили один за другим, все такие же жаркие и полные тяжелого и радостного труда.
Через несколько дней, так как погода стояла на редкость сухая, принялись вязать толстые снопы. Их складывали в копны и постепенно свозили в деревню.
Непрерывно двигались тяжелые, доверху нагруженные возы, ехали со всех полей, по всем дорогам к настежь раскрытым овинам. Словно волны сыпучего золота разлились по дорогам, дворам и гумнам и даже на берегах озера, а с деревьев у дороги висела золотая солома, и везде пахло травами и молодым зерном.
Уже кое-где на токах стучали цепы — там спешно молотили рожь. А на широких опустевших полях, на золотистой стерне целые стада гусей жадно охотились за неподобранными колосьями, паслись овцы и коровы, тут и там дымили первые костры, и по целым дням звенели песни девушек, слышался веселый говор, громыхание телег, везде улыбались загорелые счастливые лица.
Не успели скосить рожь, а уже на высоких местах овес просился под косу, ячмень дозревал прямо на глазах, и все гуще золотилась пшеница — и людям некогда было передохнуть, даже поесть как следует.
Но, несмотря на такой тяжелый труд, на то, что многие от усталости засыпали по вечерам, как убитые, над мисками, — когда все возвращались с поля, Липцы так и гудели от веселого шума, говора, смеха, песен и музыки.
Ведь кончилось трудное время перед новым урожаем. Теперь амбары были полны, хлеба много, и каждый мужик, даже самый бедный, ходил с гордо поднятой головой, уверенный в завтрашнем дне, и мечтал о долгожданных радостях.
В один из таких золотых дней жатвы, когда уже свозили с поля ячмень, проходил деревней слепой нищий с собакой-поводырем. Как ни жарко было, он никуда не зашел, потому что очень спешил на Подлесье. Тяжело ему было тащиться на костылях, он брел медленно и, часто останавливаясь подле жнецов, здоровался, угощал их табаком, и как будто, наводил разговор на Ягусю и липецкие события.
Однако разузнал он немного — все отвечали неохотно и спешили от него отделаться.
На Подлесье, где он присел под крестом отдохнуть, окликнул его Матеуш, тесавший неподалеку бревна для будущей мельницы кузнеца.
— Укажите мне дорогу к Шимеку Пачесю, — попросил дед, вставая и подбирая костыли.
— Не отдохнешь ты у них — там теперь только плач да горе! — сказал Матеуш, понижая голос.
— Ягуся все еще хворает? Говорили мне, будто она не в своем уме…
— Неправда! Но она все лежит без памяти. Камень, и тот бы над ней сжалился. Ох, люди, люди!
— Так загубить душу христианскую! А старуха, слышно, жалобу подает на всю деревню?
— Ничего она не добьется! Всем миром постановили… они право имеют…
— Страшное это дело — гнев всего народа! Ох, страшное! — старик даже вздрогнул.
— Верно. Да только глуп этот народ, и зол, и несправедлив! — с жаром воскликнул Матеуш.
Проводив старика до хаты Шимека, он зашел внутрь, но тотчас вышел, украдкой утирая слезы. Настуся пряла лен на завалинке. Нищий подсел к ней и достал из кармана синюю бутылочку.
— Вот этой водой надо обрызгивать Ягусю три раза в день и темя ей смачивать — и через неделю все как рукой снимет. Мне эту воду дали монашки в Пширове.
— Спасибо вам! Вот уж две недели прошло, а она все лежит без памяти, иной раз только рвется с