отягчающими теперь столько дают?
Главное, на Аньку сейчас не наорать. Ребенок меня порадовать хотел. Она этот несчастный цветок сама отогревала. Уж не знаю, почему: то ли догадалась, откуда я его приволокла, то ли просто цветы любит.
– Ну посмотри скорее! – Анютка почти подпрыгивает у подоконника. Не хуже, чем балеринка у станка. Спина прямая, а волосы убраны не двумя крысиными хвостами, а вполне профессиональным пучком.
– Женька, ну ты видишь? Видишь, да?
– Молодец, мерзавец. Отлично расцвел. Ань, ты прическу новую сделала? Тебе идет!
– В праздник надо быть красивой, – высокомерно заявляет мне эта мамзель и поджимает губы недовольным бутоном.
– Да ты понимаешь, ученичество – это не сильно радостная вещь. Ее не принято отмечать.
– Почему? – Анька смотрит – как бормашиной сверлит. Хорошая Отладчица за такой взгляд много чего бы отдала. Я не знаю, кем Аня хочет стать, но я бы ее все-таки в Смотровые не стала определять.
– Потому что в ученики берут неурожденных… Знаешь, что такое «урожденный»? – морщусь я, забывая про то, что курить хочется. Мне интересно что-нибудь Аньке объяснять. Если бы еще практику можно было поставить! Хоть на крошечное, самое бытовое ведьмовство? Хотя, может, у нас квадратный корень не сам по себе распустился, а Анюткиными стараниями? Я бы спросила, но не стану. Хочу верить, что наша… что Аня все-таки умеет работу работать, просто мне не показывает.
– Ну? – Анька поворачивается ко мне спиной и начинает шебуршать в холодильнике. Сейчас выгребет оттуда болгарский перец и плавленый сыр, напластает их на горбушку черного хлеба и сгрызет под мою болтовню. А потом ужинать не будет, паразитка!
– Вот мы, Сторожевые, пока первую жизнь живем, то прикидываем, кем нам быть: Смотровым, Отладчиком. И можем всю первую жизнь выбирать, не торопиться. А в ученики идут только мирские. Иногда добровольно.
Я запинаюсь. Обычно сами мирские такой судьбы себе не особенно хотят, но другого выхода нет. Это вроде программы защиты свидетелей: увидел человек нечто, что ему не полагалось, или полез, куда не надо. Ему можно промыть память, взять в ученики, либо… А в Темные времена нежелательных свидетелей ликвидировали преждевременной естественной смертью. При тогдашней технике безопасности это легко было. Вот интересно, мы бы могли мирских убирать, если бы нам такое разрешили? А вообще, чисто теоретически, что можно чувствовать, когда зло творишь? Такой же приход, как при добром ведьмовстве, или, наоборот, что-то вроде ломки или похмелья?
– Ну ты уснула, что ли?
– Я не уснула, я курить хочу…
– Ну кури! – морщится Анька. – Форточку свою нарисуй и кури.
Я черчу в воздухе прямоугольник. Это «форточка» называется. Через нее неприятные запахи и сигаретный дым уходят. Такую игруху хорошо вешать в плацкартном вагоне. Или в лифте с утра пораньше, когда там духи с перегаром смешиваются. Ой! Все-таки дура я: надо было Анютке предложить, пускай бы сама воздух освежила.
– Короче, когда мирской становится учеником, у него жизнь очень сильно меняется. Как будто одна заканчивается, а другая начинается.
– Он при этом умирает? – интересуется Анька, размазывая по следующему ломтю плавленый сыр.
– Нет, ну что ты! Это как… Ну не знаю, как замуж, например, выйти, – осторожничаю я. Про «замуж» детке вроде рано.
– Ага, я поняла. Это как у меня. Жизнь – раз! – и изменилась. А я живу.
– Ну да. – Я поглаживаю столешницу. Аньку бы надо гладить, если по-хорошему. Обнять там или к себе прижать, но… Она из-под моей руки всегда выскальзывает. Сперва застывает на секунду, как ледяная делается, а потом утекает водой.
– Сперва я была маленькая и ходила в садик. Это раз. А потом я пошла в школу, и в ней стало все по- другому. Это было два. А теперь я хожу в новую школу, и в ней тоже по-другому. Я никуда не умирала, а у меня целых три жизни уже!
– Вот с учениками все то же самое. Поэтому имей в виду, что ни я, ни папа, никто сегодня ничего такого не будет отмечать. И поздравлять его не надо. Пожалуйста.
– А при чем тут папа? Он что, девочка? Восьмое марта – это женский праздник!
Мать честная! Детка вообще про сегодняшнюю ночь ничего не знала! Она мирское торжество имела в виду, то, которое послезавтра. А я взяла и ей сдуру брякнула про все наши сегодняшние расклады. Ну молодца я, ничего не скажешь!
– Восьмое марта будет послезавтра! – тараторю я. – Если ты хочешь, мы с тобой его отметим. Можем, я не знаю, куда-нибудь сходить. В «Детский мир» хочешь? Ты наденешь красивое платье, я тоже что-нибудь надену, мы возьмем папу и…
– Хорошо, – серьезно кивает Аня. Мою скомканную тягомотину про учеников она с интересом слушала, а вот про праздник ей скучно.
– Женька, у нас в лицее завтра концерт. Ты помнишь? Начало в двенадцать! Я тебе дневник показывала!
Ну показывала. Я сперва чуть дуба не дала: потому как, когда я в Смольном училась, у нас оценки по двенадцатибалльной шкале выставлялись. И эти Анькины четверки с пятерками для нас тогдашних – позор и катастрофа. В общем, Артемчик дневник подписывает. На нашу образовательную реформу у меня никаких нервов не хватит.
– Жень, я у тебя книжку взяла почитать. – Анька снова мажет себе бутерброд. И куда в нее все только лезет, она же тощая, как ножка у торшера! – «Княжну Джаваху».
– Она с ятями! Ты не поймешь! – Я мысленно костерю себя за раздолбайство: незачем держать сберегательную книжку на самом видном месте! Нам сейчас аванс по пятым числам выдают, а я в Чарскую со вчерашнего утра не заглядывала. – Анют, ты только не удивляйся, но в ней могут появиться деньги.
– Уже появились. Там было семь тысяч пятьсот рублей.
Ну так и есть, аванс начислили. Как всегда, без премиальных.
– Женька, можно я их себе оставлю? У меня еще никогда столько не было. – И Анютка приседает в настоящем, глубоком реверансе. Ничуть не хуже, чем в Смольном.
Дверь моей комнаты щелкает сухо и ловко, как курок. Я сную от окна к кровати и обратно, обходя узор на ковре. Там желтые пятна и лиловые ромбы. На ромбы наступать можно, они похожи на тротуарную плитку. На пятна – нет. Эта почти игра. Как будто, если я собьюсь с собственного следа, меня затянет, как в болото, в тяжелый сырой страх. В тот, от которого во рту появляется вкус гнилой воды, а руки деревенеют – словно я долго пыталась выбраться на сушу. Я гоняю в голове одни и те же мысли. Это как перед собственной свадьбой и собственными похоронами одновременно. Ученичество. Не смертельный, но все равно приговор.
В полдесятого в институте Шварца начинаются лекции у ночного отделения. Деканат и ректорат открываются тогда же. Лучше приехать сразу, чтобы не мучиться. Не передумать.
Я много чего могу, у меня профессия такая. И опыт нехилый – сто двадцать два года как один день. Плюс полтора месяца неловкой жизни, кое-как замаскированной под обычную семейную. Я умею разводить руками чужую боль и соседскую беду, могу развернуть руль чьей-то машины на заметенном шоссе, находясь чуть ли не в километре от них обоих. Меня научили смотреть на бытовые проблемы с высоты птичьего полета и принимать серьезные печали довольно близко к сердцу – на расстоянии вытянутой руки. У меня защищенная категория, три благодарности от Конторы и хорошие показатели по району. Я боюсь разговаривать с восьмилетней девочкой, которая живет со мной в одной квартире. Я не знаю, имею ли я право брать в ученики человека, который по документам считается моим официальным мужем.
– Папа на работе. Отправьте ему смс! – звучит за стенкой Анькин голос. – Жень!
– Я сплю! – Я зачем-то забираюсь в неубранную с утра кровать.
– Женька спит! – эхом вторят за стеной.
Наверное, Темкина мама опять звонит. Если я не подпишу ученичество, то Темка снова заживет мирской жизнью. Память ему почистят там же, в Шварце. А на меня навесят штраф, лишат благодеяний… Он же моим любовником был, хорошим, забавным и заботливым. Но временным, сезонным. А сейчас вот