самая страшная правда.
Мы никуда не летим.
Остановились.
Глядя на обломки двигателя на постели Старейшины, я кое-что осознаю. Я не собираюсь рассказывать остальным на корабле. Не собираюсь. Никогда не думал, что запутаюсь в той паутине лжи, которой Старейшина оплел «Годспид»…
Я не могу сказать им. Не могу сказать, что мы не просто летим слишком медленно. Что мы вовсе остановились. Им только прекратили давать фидус — и уже в пленочную сеть просачиваются призывы к революции. Если я скажу им, что мы никуда не летим, они просто разорвут корабль, прогрызут металлические стены зубами и отправятся в черную пасть космоса.
Так же, как Харли.
Запускаю пальцы в волосы, путаясь в колтунах. Что я здесь делаю? Старейшина, может, и подозревал, что мы остановились, но вряд ли он прятал тайный план починки двигателя у себя в спальне.
На столе мелькает пленка. Яркие белые буквы гаснут. Пленка пищит и перезагружается. Еще немного, и загорается привычный экран запуска. Не знаю, что там сделали Марай и главные корабельщики, но это сработало, и сообщение хакера исчезло с экрана.
Вай-ком снова пищит.
Тянусь к уху, чтобы ответить, но тут замечаю кое-что… еще одну дверь. Сбрасываю вызов и, перешагнув через кучу одежды, иду к двери. Откуда она здесь? Дверь в ванную — это понятно, но второй я никогда не замечал — я и заходил-то в комнату Старейшины всего дважды, и оба раза был слишком занят поисками: в первый раз искал модель двигателя, во второй — алкоголь.
На полу полукруглая отметина, значит, дверью пользовались часто. Дрожащими руками тянусь к старомодной ручке — она железная и была сделана еще на Сол-Земле. Ручка не поворачивается, но дверь все равно открывается.
Я с любопытством заглядываю внутрь.
Стенной шкаф.
Стенные шкафы у нас встречаются не часто; в большинстве спален стоят просто платяные, но, признаюсь, я ожидал большего. Разочарованно отворачиваюсь, но вдруг краем глаза замечаю… На дне шкафа стоят коробки, и из верхней выглядывает потрепанная тряпка. Она необычного сине-зеленого цвета, который я уже много лет храню в дальнем уголке сердца.
Втягиваю воздух и забываю выдохнуть. Руки немеют, но я наклоняюсь и вытягиваю ткань из коробки.
Переселившись на уровень хранителей, я принес с собой не так уж много. Среди моих пожитков было одеяло. Маленькое, все в пятнах и местами протертое до ниток. Необычного сине-зеленого цвета.
Это одеяло было моей первой собственностью. Когда-то я думал, что оно принадлежало моим родителям. Мне, как Старшему, было запрещено знать, кто они, потому что это сделало бы меня необъективным. Точнее, так мне сказал Старейшина. На самом деле я — клон, и меня не родили, а создали.
До двенадцати лет Старейшина переселял меня из одной семьи в другую — полгода с пастухами, полгода с мясниками, полгода на соевой ферме.
И со всеми этими переездами я никогда не чувствовал, что хоть одна из этих семей — моя.
А вот одеяло было моим.
Мое самое раннее воспоминание: я прячусь под одеялом, когда мне говорят, что снова надо переезжать. Не помню, с кем я тогда жил и к кому меня переселяли, помню только, как накрылся одеялом и думал, может, когда я был совсем маленьким, моя мама — моя настоящая мама — кутала меня в него и прижимала к себе.
Всего через несколько дней на уровне хранителей мы со Старейшиной поругались, и он назвал меня невозможным ребенком, избалованным и испорченным. Я убежал к себе в комнату и бросался на стены, скидывал на пол все, что попадалось под руку… и тут наткнулся взглядом на одеяло. Воплощение моей «детскости».
Я попытался разорвать его, но не смог, и поэтому швырнул в мусорный желоб.
Оказывается, Старейшина сумел спасти этот кусочек меня. И хранил его все эти годы. Зарываюсь в ткань лицом и думаю обо всем, чем был Старейшина, и обо всем, чем он не был.
В шкафу висит только одна вещь — тяжелая мантия, официальное облачение Старейшины для особых случаев. Возвращаю одеяло обратно в коробку и тянусь за мантией. Она намного тяжелее, чем я ожидал. Определенно, это шерсть — до начала обучения у Старейшины я достаточно и прял, и чесал шерсть, чтобы распознать грубовато-восковую текстуру ткани. По всей длине и ширине облачения идет вышивка. По верху пляшут звезды, у каймы вьются ростки, а между ними тянется бесконечная линия горизонта.
Застежка под пальцами расходится, и я надеваю облачение. Его тяжесть давит мне на плечи, заставляя сутулиться. Подол волочится по полу на добрых пару дюймов, да и в плечах слишком велико — звезды на моей недостаточно широкой груди провисают.
Выглядит глупо.
Стягиваю мантию и запихиваю обратно в шкаф.
8. Эми
Надо выбираться отсюда. Сейчас же. Нельзя тут оставаться. Только не с ним. Сбежать. Надо сбежать. Скорее. СКОРЕЕ. Лютор переступает порог и в два быстрых движения оказывается рядом со мной. Он придвигается ближе, так близко, что тепло его тела обжигает мне кожу. Наполняя легкие, чтобы закричать, я всасываю струйку воздуха, который он выдохнул. Лютор тянется ко мне, и крик умирает в горле. Я давлюсь им, и у меня перехватывает дыхание.
Лютор снимает капюшон у меня с головы, хватается за мой бордовый платок, я вырываюсь, и волосы рассыпаются по плечам. Стеллаж позади глухой стеной отрезает пути к отступлению. Лютор скользит ладонью по моей щеке, хватает прядь волос в кулак и грубо дергает, притягивая Меня к себе. Я сопротивляюсь. Плевать, пусть хоть с корнями из головы вырывает, я ему не марионетка. Завожу руки за спину, хватаюсь за корешки двух книг и, когда Лютор наматывает мои волосы себе на руку, заставляя смотреть ему в глаза, выхватываю книги и с размаху бью его по голове с двух сторон.
— А-А-А! — От боли у него вырывается нечеловеческий рев. Он стискивает голову, а я бросаю книги и проскальзываю у него под рукой, а вдогонку мне несется целый поток ругательств — некоторые я знаю, некоторые даже никогда не слышала.
— Давай! — ору я Виктрии, которая по-прежнему прячется за последним стеллажом. Она вылезает, я хватаю ее за запястье и тащу за собой, прочь отсюда и поближе к выходу.
Лютор бросается следом, но у нас достаточно форы, чтобы добраться до переполненного холла, прежде чем он нас догонит. Оказавшись посреди помещения, я останавливаюсь. Белые слова пропали с экранов, пленки снова заработали. Возле пленки «Естественных наук» стоит невысокая женщина в идеально отглаженной темной одежде — такую предпочитают корабельщики. Она погружена в разговор с теми, кто до этого изучал схему двигателя. Несколько человек, изумленные нашим суматошным появлением, поднимают взгляд, но большинство нас вообще не замечает.
Лютор стоит на пороге, вцепившись обеими руками в дверной косяк, и прожигает нас взглядом. Он ничего нам не сделает. Не при остальных.
Сезон уже прошел, и фидусом больше никого не опаивают. У него не будет оправдания.
Виктрия выдергивает руку.
— Спасибо, — бормочет она; звук больше похож на рычание.
— Эй! — Голос Лютора звенит, отражаясь от стен. Большинство людей поворачивается к нему, но Виктрия низко опускает голову и спешит к выходу, бросив меня посреди холла. Лютор отталкивается от