Прошу прощения, что все это огорчающе приблизительно, но таковы обстоятельства».
Ну вот, операция «Ищем дедушку» продолжается, фотографий, как уже говорилось, в отцовском и бабушкином архивах не оказалось ни одной — так что искать их придется иным путем, через Калугу или по коллективным портретам выпускников Академии Генштаба, если таковые делались.
Оптимистично звучит название Корпуса пограничной стражи — это нечасто встречающееся понятие — последнее (в Русской армии) место службы деда Михаила.
Ну что же, кто ищет…
А семья почти в полном составе с конца 1917 года — в Рязани, где они худо-бедно, но кормятся, бросив имущество и жилье в опустевшем для них и оголодавшем для всех Петрограде. Мать с двумя незамужними дочерьми вернулась из Рязани в 20-м нищая, по непрактичности и деликатности своего способа общения с человечеством. Две другие дочери — старшая с тремя детьми и младшая с сыном — застряли в Рязани. Старший зять — инженер-майор Тидеман погиб в 17-м. И в отличие от зятя Симонова погиб надежно, навсегда. О младшем зяте ничего не известно, и в ощущении семьи он тоже, скорее всего, погиб, о чем они почему-то не скорбят. С 1918 года потерялся в потоках эмиграции сын Николай, и только природный оптимизм да ответственность друг за друга поддерживают слабый жизненный тонус этого семейства в рязанские три года. По мере сил и умений дочки служат. По стечению исторических обстоятельств их способности лежат в самых невостребованных областях жизни: языки, книжки, дети, культура. И все время — чужие, опасно чужие с их княжеским происхождением, пусть даже без серьезных претензий. Но все-таки помните: «…До 25 лет сама не раздевалась» — до какой-то степени это часть жизненного опыта всех женщин семейства Оболенских.
Вот на этом фоне и происходит знакомство Александры Леонидовны с преподавателем Рязанского пехотного училища А. Г. Иванишевым.
Седая с молодых лет, 28–29-летняя красавица, с маленьким сыном и без всяких перспектив и тридцатисемилетний холостяк, служака, пораненный и потравленный газами, с единственным достоинством, очевидным с первого взгляда, — надежный, как армейский штык, с принципами поведения неизменяемыми и даже не обсуждаемыми. И это для младшей из Оболенских с ее трепетными полетами фантазии и борениями духа. Уж как там они поладили, сказать не возьмусь, но то, что этот роман продолжался долго и решение выходить или не выходить за этот штык замуж давалось Алиньке ценой нелегкой, тем более что дед Саша, как я его понимаю, никаких вариантов совместной жизни, кроме замужества, не знал, не обдумывал и не предлагал. То есть эфемерному и явно омраченному прошлому противостояло жесткими рамками ограниченное, зато надежное, предвидимое будущее. И она мечется, то решительно отвергая возможность отъезда с сыном в Польшу, то вдруг соглашаясь на этот отъезд, но, увы, без малейших гарантий, не получая никакого надежного подтверждения возможности устроить там жизнь такой, как она мечтала, выходя замуж.
Что-то стоит между Алинькой и ее первым мужем, между семейством Оболенских и их зятем, чья родословная не сохранилась в преданиях и документах, между радостью, что он, оказывается, жив, и какими-то тайными причинами, разъедающими эту радость, препятствующими продолжать совместную с ним жизнь, между его дворянским долгом и каким-то бытовым поступком или чередой поступков, подорвавшим доверие к нему.
Есть всего два вида болезней, про которые можно сказать «раз что он человек больной», сказать походя, как о чем-то делающем дальнейшую совместную жизнь либо жертвенной, либо невозможной. Это душевное нездоровье или то, о чем, в присущем ему романтическом стиле, написал в тридцатом году Михаил Аркадьевич Светлов. Стихотворение называется «Большая дорога», и последние две его строфы звучат так:
И туманные разъяснения Алиньки во времена, когда, поддерживая во мне интерес к себе и к отцу (как к важнейшему событию ее собственной жизни), она пыталась объяснить мне обстоятельства отцовского рождения и ее брака с дедом Сашей, а также биография Михаила Агафангеловича, всю сознательную жизнь военного, до 42 лет холостого, воспитанного в офицерских традициях и холостяцком попустительстве к собственным мирским слабостям, и служба вдали от дома, и война, война, идущая уже год, — все это вместе наводит на мысль, что, когда он в апреле 1915 года получает отпуск по болезни, болезнь эта — прямое следствие «проклятой похоти гусарских традиций». И именно тогда, в конце февраля, первых числах марта, берет начало жизнь единственного Алинькиного сына, не только горячечно любимого, но и трепетно оберегаемого всю его юность от последствий болезни его отца, когда тревога за каждый его чих умножается болезненным страхом: а не связано ли это его недомогание с отцовской неверностью, имеющей или могущей иметь последствия самого низменного, в ощущении Алиньки, характера?
Я долго мучился над предыдущим куском текста, потому что никак не мог его сформулировать так, чтобы, с одной стороны, мысль моя, в сущности довольно простая, но для дальнейшего изложения кажущаяся мне чрезвычайно важной, была высказана недвусмысленно, а с другой стороны — сфера эта столь деликатна, что любая двусмысленность бросила бы тень на историю моей семьи, на саму семью, которой я обязан своим рождением, и на многие неожиданные и очень важные для понимания более близких мне по времени обстоятельств жизни этой семьи.
Ну, как говорится, слава богу, гора с плеч, а теперь хотелось бы понять, как все эти тайные для меня, но хорошо известные отцу и его старикам, обстоятельства сказались на его собственной жизни в самый существенный период — время формирования личности.
Начнем с простого: дед Саша — Иванишев. Выходя за него замуж, Алинька берет его фамилию и навсегда перестает быть Оболенской или Симоновой. А вот ее сын и дедов пасынок остается на всю жизнь Симоновым, немало прибавив известности этой фамилии, но не имея, или по крайней мере, насколько мне это доступно, не поддерживая никаких связей с другими калужскими Симоновыми. Что это — дедова принципиальность: жена должна носить фамилию мужа, а пасынок — это ее дело? Или это отголоски тех самых не сохранившихся писем Михаила Агафангеловича в Рязань, дескать, мы не знаем, что там случилось с Симоновым, но прятаться от этой ситуации не хотим: он — Симонов, и сын его — Симонов, как в метрике (если таковая есть) или в церковных записях, каковых я в Питере, увы, не нашел. Едва ли в начале 20-х, когда фамилии еще прямо не влияли на биографии, когда спрятаться или исчезнуть было не чудом, а нормальным деловым поступком, когда сгорело или должно было сгореть столько документов: купчих, метрических, родословных, церковных, что проследить судьбу семьи или фамилии было сложно и казалось бессмысленным, это был осознанный акт, и какие-то серьезные или казавшиеся тогда серьезными резоны за ним стояли. Наконец, учитывая, что Симонов-старший опять растворился, теперь уже в пределах Польши, факт его «пропадания без вести» подтверждался тем, что, даже выйдя замуж, вдова его сохранила