комнату, вот Джимми говорит «так я живу», а вот она уже его выпроваживает. И — все. Но плоскость — толщиной в миллиметр, или микрон, или что там еще имеется в математике и физике (Мерлин эти предметы не то чтобы не любил, а они для него были за гранью разумения). И под ней, во множестве слоев, возникают очертания предметов, застрявших в памяти не просто так, и звучит музыка, которую невозможно взять в ноты.
Его новое отношение к Джимми было — как очень тихая музыка, такая, что всей фразы даже не разобрать, и понятно лишь — ведут беседу два голоса, скрипка и виолончель (маленького Мерлина мать водила в оперный театр на «Щелкунчик» и какие-то несуразные детские балеты; водила потому, что так надо, сама она к театру была равнодушна, а про музыкальные инструменты рассказал кто-то другой).
Он не знал, что произошло, — но знала Джимми. По ее обращению он чувствовал — что-то после той ночи изменилось. Хотя раньше оттенков чувств он не улавливал — возможно, чересчур был занят сам собой.
После той ночи каждое слово и каждый взгляд Джимми обрели множество смыслов.
Даже в том, как она, собираясь насыпать ему сахар в кофе, смотрена вопросительно, было особое значение. Льву Кирилловичу — две ложки, Клашке — полторы, Яну — тоже две, и без всяких взглядов, а Мерлину — взгляд.
Он проделывал примерно то же. Иногда это были совсем микроскопические мелочи — он отодвигал от стола стул, на который она собиралась сесть, за миг до того, как она бы протянула к спинке стула руку. Иногда он вдруг яростно кидался в атаку — это было, когда ее на улице толкнула скандальная тетка. Мерлин так изругал тетку, что она, умеющая материться не хуже, отступила — не захотела связываться с сумасшедшим.
— Где ты только таких слов нахватался? — спросила Джимми.
— Жизнь научила, — отшутился Мерлин.
— Хорошо бы тебя и школа чему-нибудь научила.
— Я завтра схожу.
Но он не пошел — он не представлял уже, как это можно потратить целое утро на какую-то школу, когда в «Беги-городе» столько дел.
А в это время за спиной Мерлина плелась интрига.
Мать, отслужив в должности канцелярской крысы четверть века, имела немало знакомцев. Она была хорошей работницей; хорошей, но малообразованной и феноменально доверчивой. Она верила соседке Людмиле Петровне, когда соседка рассказывала байки о потерянных кошельках и украденных кредитных карточках, чтобы выманить пятьсот рублей в долг до зарплаты; ни разу эти пятьсот рублей к матери не вернулись, впрочем, у Людмилы Петровны хватало ума не проделывать этот трюк слишком часто. Она поверила соседу Андрею Дмитриевичу, пенсионеру, подрабатывавшему мелким ремонтом домашней техники, что в стиральной машине сломалась пружина; он даже показал эту ржавую пружину, величиной мало чем поменьше рессоры от трактора «Беларусь», и взял на покупку новой восемьсот рублей. Вот и Корчагину, с которым она отработала вместе около десяти лет, мать поверила. Она сказала, что хочет купить сыну очень хороший велосипед, а он ответил, что как раз такой велосипед, совершенно новый, имеется у его приятеля и выставлен на продажу. Корчагин объяснил матери, что велосипед импортный, очень хорошая фирма, а продается потому, что приятель оказался лентяем: купил, чтобы кататься по утрам на пользу здоровью и ни разу за два года не сел в седло; ну, может, раза два все же сделал круг по двору. За технику просили семнадцать тысяч рублей, а в магазине она стоила все двадцать четыре тысячи — Корчагин нарочно привел мать к витрине, потому что смотреть цены в Интернете она побаивалась; ей казалось, что есть в этом какое-то тайное и глобальное надувательство.
У нее были отложены деньги на велосипед сыну, десять тысяч, — и еще отдельно лежали деньги на стоматолога. Их дала сестра, обнаружившая, что мать уже наловчилась улыбаться, не размыкая губ. Сестра сказала, что сейчас ей эти восемь тысяч вроде не нужны, а понадобятся ближе к августу — были у нее планы роскошно провести отпуск, поехать с мужем к его матери в Севастополь.
Мать подумала, что зубы могут и подождать, а школа ждать не будет — учебный год завершится, а сын останется в каком-то подвешенном состоянии. Вроде как из школы его не выгоняли, оставлять на второй год, говорят, уже не принято, и все это может стать глобальной проблемой — а проблем она боялась. Единственное, чего она хотела, — чтобы сын учился, как все, пусть на тройки, это ерунда, чтобы он окончил школу, чтобы понял необходимость учиться дальше, а она прокормит, она справится!
Меньше всего Мерлин думал о материнских планах. Он жил в странном пространстве — словно бы они с Джимми находились вдвоем в стеклянном яйце, достаточно большом, чтобы не прикасаться друг к другу, и видели сквозь скорлупу окружающий мир, даже общались с ним, даже получали оттуда деньги и вещи. Но при этом они были вдвоем, и яйцо перемещалось вместе с ними по их желанию.
— Ты был когда-нибудь за Старой Пристанью, там, где кирпичные склады? — спросила однажды Джимми.
— Нет.
И она просто-напросто повела его туда — но это не имело отношения к маршруту новой игры.
Прогулка получилась молчаливая — Джимми, ничего не объясняя, провела его между складами, построенными полтораста лет назад, и остановилась у ниши в стене. Мерлин хотел спросить, что это такое, но присмотрелся — и понял: тут должен был сидеть ночной сторож. Вот ведь и кирпичное сиденье, и пространство, достаточное, чтобы человек в тулупе, пройдя боком в узкий вход, уселся там с удобствами; и защита от дождя, ветра и снега.
Джимми заглянула в нишу, повернулась к Мерлину, словно хотела задать вопрос.
Он встревожился — ниша была как раз такая, чтобы двое, затеявшие целоваться, устроились в ней с удобствами. А именно поцелуи с Джимми были совершенно невозможны — это он знал твердо. И он сделал два шага назад.
При этом он смотрел не на Джимми, а на нишу, как будто оттуда могло выпрыгнуть привидение.
Джимми опустила взгляд и пошла прочь.
Мерлин нагнал ее уже у набережной.
Набережная в этот час была территорией подростков и мужиков, пьющих пиво на гранитных ступенях, ведущих к темной воде. Это было удобно — огрызки и рыбьи скелеты летели в реку. Джимми шла, глядя под ноги, и вывела Мерлина к архитектурной причуде — что-то вроде каменного бастиона вдавалось в воду, и было оно украшено скульптурой — лежащим на возвышении дельфином. На бастионе тоже имелся спуск к воде, и там, где начинались ступени, в кладку были вмурованы два фонаря, сделанные под старину. Джимми опять повернулась к Мерлину, и на сей раз он понял вопрос: ну, теперь-то ты узнал?
И вдруг что-то этакое промерцало сквозь тонкий и несокрушимый лед: мужчина, ведя за руку ребенка, шел по набережной, шел и уходил с ребенком, о чем-то говоря, склоняя к малышке голову, шел и уходил, и уходил, и осталось только два силуэта — высокий сутулый и тоненький крошечный…
— Да?.. — спросила Джимми. И Мерлин впервые увидел, как улыбается счастливая женщина.
Только тогда она заговорила — о новой игре, о заказчиках, о необходимости срочно купить фонари, чтобы ночью посылать сигналы. Заговорил и он — отвечал, уточнял, спрашивал. Так дошли до ее дома.
— Пожалуйста, завтра сходи в школу, — напомнила Джимми. — Если что, я Велецкого подключу, он в районо свой человек. Проблема-то дурацкая.
— Схожу.
На том и расстались — просто кивнув друг другу.
Мерлин после прогулки был в странно благостном состоянии. Как будто не по грязным улицам шатался, а по летнему лугу с ромашками. Как будто шел по лугу — и вел за руку любимое существо, при этом не поворачивая к нему головы и не зная даже, каково оно с виду. Эта просветленность загнала его в гипермаркет, где он затоварился по-взрослому: не только взял копченую курочку и пиво, но и коробку яиц, и растительное масло, и хлеб, и любимое печенье матери — сердечки в шоколаде. Он знал — она берет с собой на работу это дешевое печенье, и однажды высказался в том смысле, что шоколад — плохой, со всякими химическими добавками, она даже согласилась, но от дешевого лакомства не отказалась.
Дома его ждал сюрприз: посреди комнаты стоял прислоненный к старому круглому столу велосипед.
— Мать, это что? — спросил потрясенный Мерлин.