на плечи одеяло.
В самом начале войны драгоценные коллекции были вывезены из Эрмитажа на Восток, но часть наиболее громоздких экспонатов вывезти не удалось; они были упакованы и перенесены в подвалы музея. Хранить их осталась небольшая группа сотрудников, в том числе и эта женщина.
Тяжелые взрывы сотрясали здание, раздавался грохот, высокий, пронзительный звон разбитого стекла…
День за днем ослабевшие, измученные люди заделывали пробоины в крыше музея, закрывали раны в стенах, из которых сочилась вода, перетаскивали тяжелые ящики с коллекциями в безопасные укрытия. Женщина, идущая рядом со мной, была бледна и слаба, как росток во тьме: голос ее едва слышался, она с трудом передвигала распухшие ноги. Но глаза, большие блестящие глаза, были полны поразительной силы и света жизни.
Идя мимо стен, она, как и я, смотрела на пустые рамы, и я понимала, что она видит в них то же, что вижу я.
— Зал Рембрандта… — говорила я тихо, и женщина кивала головой, соглашаясь: «Так… так…» — Вольтер работы Гудона… А вот тут стоял мраморный Фальконе, каким знала и любила его Мари Анн Колло… Помните?
И женщина почти беззвучно соглашалась: «Так… так…»
Мы вошли в один из пустынных залов и остановились у заколоченного окна. Ледяной блик светился на полу, покрытом изморозью. Женщина горестно покачала головой.
— Мадонна Литта… — сказала она шепотом.
Она глядела вперед не мигая.
Что видела она? Пылающую синеву неба? Мадонну, в которой столько земной красоты материнства? Младенец, упершись крепкой ножкой, упоенно сосет материнскую грудь, а юная мать глядит на него… И вдруг в изможденном, худом лице женщины, что стояла возле меня, кутаясь в одеяло, я различила тот же поразительный свет утверждения жизни, бесстрашную веру в ее торжество.
— Да… — сказала она твердо, как бы отвечая сама себе. — Да! Да!
И пошла дальше своей неслышной, слабой походкой, едва переставляя распухшие ноги.
…Я вспомнила все это, стоя возле великого полотна Леонардо да Винчи, у Мадонны, на коленях которой лежало дитя.
Неожиданно перед глазами моими встало лицо матери, глядящей на свою юную дочь в день ее свадьбы, — лицо, полное поразившей меня нежности и внутренней силы. Я сразу, как бывает во сне, узнала ее.
И я мысленно поклонилась ей и поцеловала ее руку, большую усталую руку труженицы, что берегла от тьмы и зла драгоценный свет искусства, руку матери, провожающей в жизнь свое дитя.