и Маккаслин:
— Я мог бы ответить, что не знаю, коль скоро спорен текст, которым ты подкрепляешь себя и опровергаешь меня. Но не скажу так, поскольку ты ответил себе сам: никакого расстоянья вовсе нет, если, как сказал ты, сердце знает правду — непогрешимое, неошибающееся сердце. И возможно, ты прав, ибо хотя ты сказал, что отстоишь от старого Карозерса на три поколения, но трех не было. Даже и полных двух не было. Были дядя Бак и дядя Бадди. И они были не первыми и не единственными. За два неполных поколения, а то и за неполное одно нашлась тысяча других Баков и Бадди в этой стране, которую, как утверждаешь ты, Бог создал, а сам человек обрек проклятью и заразил гнилью. Я уж не говорю о 1865 годе.
и он:
— Да. Были не одни лишь отец с дядей. — Сказал, даже не бросив взгляда на полку с конторскими книгами (как не бросил взгляда и Маккаслин). Незачем было. Казалось и так ему, что блекнущую череду тех счетных книг с кожаными переплетами в трещинах и шрамах снимают книга за книгой и раскрывают на столе тут или, пожалуй, на легендарном Судебном Столе или на Алтаре, пред Самим даже Престолом для последнего прочтения и рассмотрения и освеженья в памяти Всеведущего, чтоб затем уж пожелтелые листы, блеклые бурые строки, запечатлевшие неправедность и хотя малое, но исправленье, искупленье кривды и вины, навек вернулись, померкая, в безымянный общий изначальный прах
на пожелтелых листах блеклые чернильные каракули сперва рукой деда, а затем отца и дяди — двух братьев, неженатых и к пятидесяти, и в шестьдесят, и на седьмом десятке; один брат-близнец вел плантацию, ведал землей, другой домохозяйничал и стряпал и продолжал тем заниматься даже после братниной женитьбы и рожденья мальчика
два брата — похоронив отца своего, Карозерса, они тут же из размашисто задуманного здания площадью со скотный двор, так даже и не конченного Карозерсом, перешли в бревенчатый однокомнатный домик, сами его поставили и прибавляли потом к нему комнаты, уже живя в нем, рабам же, когда строили, не давая до малой тесинки коснуться — разве только бревна сруба, которых не поднять вдвоем, кладя на место с их помощью, — а рабов всех поселили в том большом здании, где часть окон была еще забита обрезками досок или затянута шкурами медведей и оленей поверх пустых рам; и на закате каждого дня брат, ведавший плантацией, делал неграм смотр, как старшина делает вечернюю поверку роте, и загонял их, мужчин, женщин и детей, не принимая возражений, протестов и просьб, в мертворожденное здание- громадину, так и оставшееся в полузачаточном виде, как если бы даже старого Карозерса остановило, устрашило непомерностью замаха собственное тщеславие; загонял их туда, совершив в уме подсчет и перекличку, и самодельным гвоздем длиной со свежевальный нож, висящим у притолоки на коротком ремешке оленьей кожи, запирал, приколачивал на ночь переднюю дверь здания, в котором не хватало половины окон, а задняя дверь и вовсе не была навешена — так что вскоре сложилась в округе и лет пятьдесят бытовала (уже и на памяти подросшего мальчика) народная словно бы сказка про то, как ночи напролет бродят крадучись по местности рабы Маккаслина, избегая залитых луной дорог и белых патрулей — ходят в гости на другие плантации, — и про молчаливое джентльменское соглашение двух белых с двумя дюжинами черных о том, что, пересчитав их на закате и вогнав в дверь домодельный гвоздь, ни сам тот белый, ни брат его не отправятся тут же кругом дома поглядеть, что творится у задней двери, а в свою очередь все черные окажутся за дверью передней, когда на рассвете гвоздь выдернут
близнецы, неразличимые даже и в почерке, если не иметь перед собою образцы их письма для сличенья; даже когда строки их чередовались на одном листе (а это бывало нередко — как если бы, отрешась давно от устного общения, они пользовались этими каждодневно прибавляемыми записями для обсужденья неизбежных дел, связанных с осуществлением идеи, которая, обрыскав в 30-х и 40-х годах того века дичь и глушь Северного Миссисипи, нашла и обуяла именно их двоих), то казалось, что писал их один и тот же нормальнейший десятилетний мальчуган, и даже написанье слов было детское, да только не улучшалось оно с годами, по мере того как один за другим рабы, унаследованные и купленные Карозерсом Маккаслином: Росциус, Феба, Фукидид, Евника и потомки их, и Сэм Фазерс с матерью, — их обоих выменял Карозерс за мерина-рысака худых кровей у старого Иккемотуббе, вождя чикасо, у которого купил и землю, — и Тенни Бичем, которую дядя Амодей выиграл у соседа в покер, и двуногая странность, именовавшая себя Персивал Браунли и купленная Теофилом, — а для чего, не знал, кажется, ни сам Теофил, ни брат его, — у Бедфорда Форреста, тогда еще не генерала,25 а всего лишь агента по продаже рабов (Она уместилась на одной странице, хроника краткая, протяженностью меньше года, а точнее, в неполных семь месяцев, и начатая рукой отца — мальчик научился уже узнавать его почерк:
а под этим, тою же рукой:
и тою же рукой:
а затем рукой другою — он отличал уже дядину руку, когда видел оба почерка на одном листе:
затем первым почерком снова:
и вторым почерком:
и первым почерком:
вторым:
и снова первым:
и тем же почерком:
и вторым опять:
и первым:
вторым:
первым:
и вторым:
Рожество 1856 гда Спинтриус27
) облекались на страницах плотью, начинали даже призрачную жизнь со своими страстями и сложносплетенностью тоже — по мере того как лист следовал за листом, год за годом; все там записано, не только общая несправедливость, к коей притерпелись, и ее медленное исправление, но и трагедия особая и нестерпимая, непоправимая вовеки — записанная на другой странице, в другой книге, рукой, которую теперь он тотчас узнавал как отцовскую: