— Смотри, сломаешь себе голову, опришок, довбущук[3] ты поганый! — крикнул со стены десятник и погрозил уходящему кулаком.
На другой день я встал рано и выглянул в окно. На улице было еще тихо. Рабочие только сходились «на фабрику»: Я немало удивился, увидев среди них выгнанного вчера каменщика. Заинтересовавшись, я начал смотреть, что из этого выйдет, когда явится десятник. Остальные рабочие разговаривали между собой мало, а к выгнанному и вовсе никто не подходил, он стоял сбоку у забора. Но вот явился и десятник, почему-то посапывая, точно кузнечный мех. Он быстро оглядел рабочих; его гневный взгляд остановился на выгнанной вчера каменщике.
— А ты, опришок, опять здесь? Чего тебе здесь надо? Кому ты нужен?
— Пан десятник. — отзывается рабочий, подвигаясь на два шага (среди общей тишины слышно, как дрожит егo еле сдерживаемый голос), — пан десятник, сжальтесь. Что я вам сделал? За что вы меня хлеба лишаете? Вы же знаете, я сейчас работы нигде не найду, а дома…
— Прочь отсюда, арестантская морда! — рявкнул десятник, которому нынче был не по душе этот покорный вид, как вчера упорное, угрюмое молчание.
Каменщик опустил голову, взял подмышку свой мешок с инструментом и ушел.
Целую неделю после этого я наблюдал по утрам ту же самую сцену на улице. Выгнанный каменщик, видимо, не мог нигде найти работы и приходил по утрам просить десятника, чтобы тот его принял. Но десятник был тверд, как камень. Никакие просьбы, никакие заклинания его не трогали, и чем больше каменщик гнул перед ним спину да кланялся, чем глубже западали у него потускневшие глаза, тем больше измывался над ним приказчик, тем более резкими и презрительными словами обзывал он несчастного рабочего. А бедняга при каждом отказе только стискивал зубы, забирал молча подмышку свой мешок и бежал без оглядки, точно боясь страшного искушения, которое так и тянуло его на недоброе дело.
Было это вечером в субботу. Неожиданный дождь захватил меня на улице, и мне пришлось укрыться в ближайшем шинке. В шинке не было никого. Грязная, сырая просторная комната еле освещалась одной единственной лампой, что печально покачивалась на потолке; за стойкой подремывала старая толстая еврейка. Оглядевшись по сторонам — странное дело! — увидел я рядом, за одним из столиков, знакомого каменщика вместе с его заклятым врагом — десятником.
Перед каждым из них стояло по начатой кружке пива.
— Ну, дай вам бог, кум! — молвил каменщик, чокаясь с десятником.
— Дай бог и вам! — ответил тот тоном, гораздо более мягким, чем на улице, возле стройки.
Меня заинтересовала эта странная компания. Я попросил подать себе кружку пива и уселся за стол подальше, в другом конце комнаты, в углу.
— Да что ж, кум, — говорил каменщик, видимо силясь говорить свободно, — нехорошо это, что ты так на меня взъелся, ей-богу, нехорошо! За это, кум, господь гневается.
Говоря это, он постучал кружкой по столу и заказал еще две кружки пива.
— Да ты же, кум, знаешь, какая у меня дома нужда! Не надо тебе и говорить. Жена больна, заработать не может, а я вот тут по твоей милости за целую неделю ни грошика!.. Был бы я еще один, то как-нибудь терпел бы. А то, видишь, больная жена, да и бедные малыши, они уже еле ползают, хлеба просят. Сердце у меня разрывается! Ей-богу, кум, разрывается! Ведь я им какой ни на есть, а отец!
Десятник слушал этот рассказ, свесив голову и покачивая ею, будто в дремоте. А когда шинкарка подала пиво, он первый взял кружку, чокнулся с каменщиком и сказал:
— За здоровье твоей жены!
— Дан бог и тебе не хворать, — ответил каменщик и отпил из своей кружки.
По его лицу было заметно, с какой неохотой его губы касались напитка. Ах, может быть, на него потрачен последний грош из гульдена[4], взятого взаймы четыре дня назад, на который он должен был прокормить всю свою несчастную семью до лучших дней — другой-то гульден ведь бог весть удастся ли где занять! А теперь он на последний грош решил угостить своего врага, чтобы как-нибудь задобрить его.
— И еще, любезный мой кум, скажи ты мне по совести, что я тебе сделал такое? Что со злости сказал тебе дурное слово? А ты сколько мне наговорил! Ей-богу, кум, нехорошо так бедного человека обижать!
Кум выпил пива и снова свесил голову, покачивая ею, будто в дремоте.
— Так ты уж, — робко заговорил каменщик, — будь так добр, в понедельник… того… Сам видишь, куда же бедному человеку деться? Погибать, что ли, на корню с женой да детьми?
— Так что велишь подать еще кружку этой пены? — прервал его разговор десятник.
— А и правда, правда! Эй, еще кружку пива! Еврейка принесла пиво, десятник выпил его и утер усы.
— Ну, так как же будет? — спросил с тревогой каменщик, пытаясь взять десятника за руку и глядя ему в лицо.
— А как будет? — ответил тот холодно, поднимаясь и собираясь уходить. — Спасибо тебе за пиво, а на работу в понедельник тебе приходить незачем, я уж принял другого. А впрочем, — эти слова он произнес уже у самых дверей шинка, — я в таких опришках, в таких вот висельниках, как ты, и нe нуждаюсь!
И десятник одним махом выскочил на улицу и захлопнул за собой дверь шинка.
Несчастный каменщик стал, пораженный этими словами, как громом.
Долго стоял он так неподвижно, не зная, должно быть, что и подумать. Потом очнулся. Дикая мысль промелькнула у него в голове. Он схватил одной рукой стол, за которым сидел, отломал от него ножку и со всего размаху грохнул ею по стойке. Треск, звон, хруст, крик еврейки, гам подбегающих людей, крик полицейского — все это в один миг слилось в одну дикую, оглушительную гармонию. Спустя минуту несчастный каменщик очутился среди ревущей, визгливой толпы, которая с большим шумом передала бесноватого, «спятившего с ума разбойника» в руки полицейского. Грозный страж общественного порядка схватил его за плечи и толкнул вперед. Сбоку полицейского потащилась еле живая от перепуга шинкарка, оставив вместо себя в шинке другую какую-то еврейку, а вокруг них, голося и визжа, целая ватага всякой уличной голытьбы повалила в полицию.
ХОРОШИЙ ЗАРАБОТОК
Я человек бедный. Ни клочка земли нет, всего-навсего одна хатенка, да и та старая. А тут жена, ребятишек двое, надо жить, надо как-то на свете держаться. Двое мальчишек у меня — одному четырнадцать, другому двенадцать лет — в пастухах служат у добрых людей и за это харчи получают да одежонку кой-какую. А жена прядет, тоже немножко зарабатывает. Ну, а у меня, старого, какой заработок? Схожу иной раз к ближней порубке, нарежу березовых веток и вяжу метлы всю неделю, а в понедельник берем с женой по связке на плечи — да на рынок в Дрогобыч. Невелик на этом и заработок — три-четыре крейцера[5] за метлу, а пану заплати за прутья, так не очень-то много останется. Да что поделаешь, надо зарабатывать, надо как-то перебиваться.
Да и что за жизнь наша? Картошка да борщ, иной раз каша какая-нибудь да хлебец какой случится: ржаной так ржаной, а ячменный либо овсяный, так и на том богу спасибо. Еще летом полбеды — заработаешь у тех кто побогаче: тут за ульями на пасеке присмотришь, там в саду заночуешь, на сенокосе да у снопов поработаешь, а нет, так с сетью пойдешь на реку, рыбы наловишь или на рассвете грибов каких-нибудь принесешь, — ну, а зимой всего этого нет. Что от людей за работу получим, тем и пробавляемся, а бывает, и с голоду пухнем. Вот каково бедняку безземельному!
Вот видите, а еше нашелся добрый человек, позавидовал и нашим достаткам! Дескать, слишком много, дед, у тебя добра, разжиреешь больно, разгуляешься. Так вот же тебе! Да и закатил такое, что господи твоя воля!
Послушайте, как это было.
Иду я как-то по городу, связку метел несу на палке на плече, иду да оглядываюсь по сторонам, не