не имеющий решения, но давно поставленный, обсуждающийся и всегда остающийся без ответа. Итак, раз уж я решился рассмотреть вопрос о местном колорите применительно к определенному порядку вещей, то хочу объяснить то, что может вызвать споры по поводу сравнения, которым я воспользовался. Вот уже второй раз я обращаюсь к Библии в этих заметках; ты можешь подумать, что я путешествую в настоящей стране Ханаана, только не столь изобильной, и на каждом шагу встречаю то богача Лавана, то великодушного Вооза.
Действительно, писали, более того, пытались доказать экспериментально, ты знаешь об этих попытках, что живопись старых мастеров исказила Библию, что священная книга погибла в их руках и что если и возможно хоть частично воскресить мертвую ныне святыню, то лишь поехав на Восток и наблюдая там воочию картины библейской древности.
Это мнение опирается на аргумент верный сам по себе, что арабы, почти полностью сохранившие обычаи древних народов, должны также лучше, чем кто бы то ни было, сохранить не только нравы, но и костюмы, тем более что их костюм обладает двумя преимуществами: во-первых, он также красив, как греческий, и, во-вторых, имеет более характерный местный колорит. При этом обычно добавляют, что Рахиль и Лия, дочери пастыря Лавана, одевались не так, как Антигона, дочь царя Эдипа, что мы воображаем их в совершенно иной среде, в ином виде и совсем под другим солнцем; тем не менее одно бесспорно: библейские патриархи должны были жить, как ныне живут арабы: пасти, как они, своих овец, укрываться в таких же шатрах из шерстяных тканей, перевозить свое имущество на таких же верблюдах и так далее.
Вот мое мнение по этому вопросу: гении всегда правы, талантливые люди часто ошибаются.
Рядить Библию в театральные костюмы — значит уничтожить ее, подобно тому как нарядить полубога — значит превратить его в человека.
Привязать к ней реальные пейзажи — значит изменить ее дух, превратить книгу, предшествующую всей истории, в учебник истории. Так как всякая идея должна так или иначе получить облачение, великие мастера поняли, что приблизиться к истине возможно лишь упростив форму, то есть совсем отказавшись от местного колорита. Et ego in Arcadia… И вот я в Аркадии…
Греки ли это? Аркадия ли? Да и нет: нет, что касается драмы; да, в смысле вечной трагедии человеческой жизни.
Итак, правда в картинах, написанных о нашем происхождении, возможна лишь в самых общих чертах; и, безусловно, следует отказаться от иллюстрирования Библии или делать это так, как Рафаэль и Пуссен.
Заметь, что мое мнение укрепляется, чем дольше я путешествую по стране, которая, казалось, должна была убедить меня совсем в обратном.
Но неужели нельзя ничему научиться у народа, который, признаю, заставляет часто и непроизвольно вспоминать Библию? Нет ли в нем того, что приводит в движение душу и уносит мысль к картинам прошлых столетий?
Да, этот народ обладает истинным величием. Величие принадлежит только ему, ведь, единственный среди цивилизованных народов, он сохраняет простоту своей жизни, своих нравов и кочевий. Он прекрасен вечной красотой сменяющихся времен года и мест, среди которых живет. Он прекрасен более всего тем, что, не представая в наготе, почти совсем освободился от излишних оболочек, как это и понимали мастера прошлого в простоте их великой души.
Он единственный обладает чудесной привилегией сохранять как аромат далеких времен наследие того нечто, что называют библейским. Но это проявляется лишь в самых неприметных и скромных сторонах его жизни. Он более всего прекрасен тем, что, не оставаясь голым, избавился от рожденных цивилизацией мишурных оболочек, скрывающих древнее библейское наследство — религиозное смирение и в то же время величие духа, — и сохраняет его в первозданном виде. Именно поэтому он свободно и легко разрывает сковывающую оболочку арабского костюма и поднимается до эпических подвигов большого общечеловеческого содержания чаще, чем другие народы. При виде полуобнаженного пастуха в моем воображении возникает Иаков. И наоборот, я утверждаю, что в бурнусе Сахары или машла Сирии можно представить только бедуинов.
Если мне впредь придется воскликнуть:
Я без сожаления умолчал бы о бивуаке у Соляной скалы, хотя вода, взятая за солончаками, хороша, дров довольно и удобна стоянка на берегу реки Уэд-Джельфа под очень красивым тамариском.
И все же несколько слов о скале. Это двуглавая гора, образованная нагромождением странных камней всевозможных оттенков серого цвета — от сиренево-серого до беловато-серого. С нее сбегают бесчисленные ручейки молочно-белого цвета, которые сливаются в два канала, заполненные до краев солью, необыкновенно похожей на гашеную известь. Кажется, что гору свело конвульсиями, так она вздыблена, изрезана, искорежена. Это не просто красиво, а великолепно. Три огромных орла парят на уровне середины этой горы и кажутся не крупнее ворон.
Уже почти наступила ночь, когда наконец мы ступили на голое плато Джельфы. Дом халифа — большое сооружение, резко возвышающееся над окружающими его низкими стенами, — смутно виднелся в конце поднимавшейся равнины сероватой массой, несколько более светлой, чем совсем темная земля, но более темной, чем небо, еще освещенное отблесками уходящего дня. Слева, очень далеко в складках долины, где сверкали два маленьких красных огонька и откуда еле доносился лай собак, угадывался дуар, поближе, наверное, с болота, лежавшего между дуаром и плато, доносилось кваканье многочисленных лягушек. Остальная часть плоского горизонта, над которым господствовал одинокий бордж Си Шерифа, мирно отдыхала в прозрачной коричневой тени. Яркие белые звезды зажигались по всему небосводу; воздух был свеж и влажен, обильная роса смягчила землю под копытами лошадей. Я ориентировался на белеющую дорогу, ведущую к дому; всадники на несколько минут опередили меня, а я оставил позади своего слугу вместе с караваном.
Итак, я один приблизился к воротам борджа и въехал во двор, не зная, куда направиться. С обеих сторон от монументальных, широко распахнутых ворот я заметил людей, примостившихся на ночлег у стен возле своих лошадей; показавшийся мне очень просторным двор был пуст; моя лошадь, почуяв близость конюшни, заржала. В глубине двора виднелось крыльцо с несколькими ступенями, ведущими на высокую галерею, поддерживаемую белыми столбами; из приоткрытой двери в правом углу галереи лился свет, а из полуосвещенного окна первого этажа, выходящего во двор, слышались голоса.
Я спешился у крыльца и, бросив поводья кому-то, вынырнувшему из тени, пошел на свет и поднялся в дом. Я успел заметить, что человек, которому я бросил поводья, не спешил их подхватить, и различил причудливую маленькую фигурку в заостренном кверху колпаке. Вскоре одно вечернее происшествие открыло мне ошибку, которую я совершил, приняв самого святого человека борджа за слугу.
Мы ужинали в большой чистой белой комнате, в которой ничего не было, кроме камина из черного мрамора, богатых южных ковров, закрывавших окна, и круглого стола, за которым сидели гости. Блюда были арабскими, но стол, весело освещенный свечами, был накрыт по-французски; на красивой белой скатерти были безукоризненно расставлены приборы, разложено столовое серебро, стояли четыре графина со свежим молоком и четыре — с лимонадом. Халиф Си Шериф, крупный, толстый человек с редкой бородой, с невозмутимым лицом и глазами навыкате, небрежно одетый в простой белый халат без бурнуса, как мусульманский отшельник, сидел во главе стола и наливал себе обеими руками сразу в один стакан лимонад и молоко. Его брат Белькасем, изнеженный молодой человек с усталым лицом, не садился за стол, а отдавал приказания. Комната была полна арабских слуг, снующих туда-сюда, но руководил всеми худой тунисец в белом тюрбане, с живыми глазами, тонко очерченным ртом, «высокомерным» носом, бледный как смерть, легкий, ловкий, расторопный, с манерами белки и лихорадочно-возбужденным видом — необыкновенный и драгоценный слуга, единственный, видимо, в доме халифа, кто умел обходиться с фарфором и прислуживать по-французски.
Итак, приехав в Джельфу, столицу племени улед-наиль, я увидел большой дом, затерянный в пустыне, более чем в пятидесяти лье от Богара, почти в тридцати двух лье от Лагуата; столовую, переполненную запахами мяса и наводненную людьми, разносящими блюда; стол, накрытый по- европейски, за которым говорят по-французски; важную особу в домашнем платье, серьезно занятую