насытит и ребенка, то поглощают невероятное количество пищи, способное уморить сказочного обжору. Трудно даже описать проворство челюстей, быстрые движения пальцев, рвущих мясо на куски или скатывающих тесто кускуса, и волчий аппетит, угадывающийся по лицам этих чревоугодников. Наш любитель кофе творит чудеса: он уже не жует пищу, зубы ему ни к чему, обеими руками, как жонглер шарики, он бросает кусок за куском в широко открытый рот, кажется, что он не ест, а пьет. Каид не уступает его никому.
Накрыты три стола. За первым сидят важные особы, они обладают привилегией выбирать лучшие куски и сдирать подрумяненную кожу барашка. Люди, сидящие за вторым столом, в свою очередь, могут рвать жареное мясо зубами в течение определенного времени; интересно, что останется третьему столу, за которым сидят слуги, совсем молодые люди и четыре музыканта, когда блюда выйдут из рук почетных и знатных гостей.
У всех очень сытый вид; раздаются звуки, выражающие удовлетворение. Человек, издавший неприличный звук, невозмутимо произносит: «Хамдуллах!» («Слава Аллаху!»); ему отвечают: «Аллах иатиксаха!» («Пусть Аллах даст тебе здоровья!»). С новым пылом возобновляются прерванные песни. Нам оставляют охрану из восьми человек, которые будут бодрствовать рядом, но опасаюсь, что нам тоже не удастся сомкнуть глаз.
Таджемут скрылся из вида, как раньше исчез таинственный силуэт Айн-Махди. У меня сжалось сердце от уверенности, что я никогда больше не увижу эти места. Долгая передышка в течение дня посреди Уэд-Мзи, под беспощадным солнцем, в удручающем одиночестве не принесла облегчения. У нас осталось немного воды, заснуть мы не смогли из-за чрезмерной жары. Наверное, это единственное место, которое я покинул без сожаления. На последнем участке пути не произошло никаких происшествий. Наши всадники забавлялись погоней за газелями, а Аумер, большой ребенок, охваченный весельем, словно лошадь, почуявшая конюшню, приподнялся в стременах, обнажив саблю, и с громкими криками пустил своего скакуна во весь опор на бедных зайцев, которые к вечеру собрались среди зарослей альфы, чтобы подышать свежим воздухом.
Песчаные дюны, которые мы заметили ночью, оказались подвижными; на них видны правильные и аккуратные небольшие складки, как на спокойном море, по глади которого пробегает легкая зыбь. Поразительной чистоты песчаная поверхность была нетронутой, будто никто не проходил по ней со времени последнего самума.
Когда мы вновь перешли перевал и показался напряженный таинственный пустынный пейзаж, температура вдруг резко поднялась, и стало трудно дышать. Солнце скрылось за облаками. Темная туча, которая угрожала нам весь день, медленно проплыла от Джебель-Амура до лесов Решега и исчезла без дождя, грома и молний, а пылающее небо вновь прояснилось. На расстоянии одного лье за оазисом, на склоне беловатых скал, показался Лагуат.
Этот большой грустный город, пропитанный запахом смерти, был окутан фиолетовыми тенями, словно траурной вуалью. Приближаясь к садам, мы заметили рядом со свежевырытыми ямами три бесформенных предмета, лежащие на земле. Собаки разрыли могилу и вытащили из нее три женских трупа. Раненные при захвате города или настигнутые при бегстве, они, видимо, пали на этом самом месте, а набожные и милосердные прохожие забросали их землей. Я спешился, чтобы поближе взглянуть на тела, превратившиеся в мумии, иссохшие до костей, но еще полностью сохранившие одежду — серые хлопчатобумажные хаики. Земля не оставила на сухих скелетах ничего, что можно было бы обглодать, поэтому собаки, вытащив их, даже не пытались содрать с них одежду. От одного из трупов отделилась кисть, едва державшаяся на полоске кожи, сухой, заскорузлой и черной, как шагреневая кожа. Кисть была сжата, будто сведена судорогой в последнее мгновение борьбы со смертью. Я поднял ее и прицепил к луке своего седла; это был подходящий сувенир, который можно было увезти из печального оссуария — Лагуата. Я вспомнил тело зуава, обнаруженное в день приезда, и подумал, что в этой стране встречи со смертью неизбежны. Отнюдь не здесь будут написаны буколические рассказы о жизни арабов! Мертвая кисть покачивалась рядом с моей; это была маленькая узкая кисть с белыми ногтями, которая принадлежала юному существу, возможно не лишенному грации; было еще нечто живое в ужасном изгибе скрюченных пальцев. Во мне проснулся необъяснимый страх, я отцепил ее и положил на камень, проезжая через арабское кладбище у подножия исторической гробницы Сиди-эль-Хадж-Айка.
За время нашего отсутствия жара усилилась на шесть градусов. Термометр показывает +49,5° в тени, как в Сенегале. Воздух по-прежнему прозрачен, еще четче вырисовываются контуры гор на севере, окраска воспламененной поверхности пустыни угрюма как никогда. Когда пересекаешь площадь в полдень, отвесные солнечные лучи пронизывают череп, будто раскаленные буравчики. Город в течение шести часов в день принимает огненный душ. Один мой друг, мзабит, только что уехал в свою страну; я видел, как он тщательно запасается водой и спиртом вместо дров. Продовольствие составляло, так сказать, наименее ценную часть его снаряжения. Он отправился в путь на рассвете: ведь под таким солнцем днем менее мучительно перемещаться, чем останавливаться, даже под защитой палатки. Он рассказывал мне, что в такую же жару, три года назад, караван из двадцати человек был захвачен ветром пустыни на полпути от Лагуата в Гардаю. Бурдюки лопнули под действием испарения; восемь путников и три четверти животных погибли. Я проводил мзабита на лье за сады. Он сидел на большом, почти белом верблюде, увешанном бурдюками, надутыми, как спасательные круги. Кожа страуса служила ему седлом. Я видел, как он повернул на юг. Мной овладели чувство сожаления, что я не мог отправиться с ним, и опасения за него. Я галопом вернулся в город. Пока я карабкался на дюны, маленький караван исчез в песках необъятной равнины.
Лица горожан гораздо бледнее, чем обычно; изнуренные удушающим зноем, люди едва передвигаются.
Кофейни пустуют даже по вечерам. Каждый прячется, где может, от вездесущих лучей солнца; ночью все обеспокоены выбором места для ночлега; одни устраиваются в садах, другие — на террасах, третьи — на скамьях у домов. Мулуд расстилает нам циновку из альфы в укромном уголке площади, мы с лейтенантом лежим здесь с восьми часов вечера до полуночи. Мулуд сбивает пыль, разбрызгивая вокруг воду; сон все больше овладевает нами.
Рассвет бросает на город чудесные отблески, слышно пение птиц, небо окрашено в аметистовый цвет. Когда я открываю глаза, предчувствуя красоту нежного утра, то вижу легкую дрожь блаженства, пробегающую по верхушкам пальм.
Я ощущаю, как лень охватывает меня, и постепенно мой мозг превращается в пар. Чувство здешней жажды нельзя сравнить ни с чем, что было бы тебе знакомо; оно бесконечно и никогда не ослабевает, что бы ты ни пил, лишь возбуждает жажду, вместо того чтобы утолять. Мысль о стакане чистой и холодной воды становится навязчивой, граничит с кошмаром. Я представляю, какое наслаждение ожидает меня, когда я сойду с лошади в Медеа, представляю себе кубок, наполненный до краев чистой ледяной горной водой, и в моем горле возникают страшной силы спазмы. Я не могу отогнать от себя эту навязчивую мысль. Мною овладевает необоримое желание, которому подчинены все мои чувства, ничто не может сравниться с единственной мечтой — утолить жажду. Все равно! В этой несравненной стране есть нечто неуловимое, не поддающееся объяснению, что заставляет меня ее нежно любить.
Я с ужасом думаю, что вскоре придется вернуться на Север. В тот день, когда я выйду через восточные ворота, чтобы больше никогда не вернуться сюда, я встану лицом к странному городу и с печалью и глубоким сожалением попрощаюсь с грозной и унылой землей, которую так верно назвали — Страна жажды.