неразличимому за товаром продавцу:
— Давай «Балтику», две бутылочки, и одну водки, и подороже, подороже… И ситро, ситро дай! — И он ещё подумал: «Какое ситро? Разве ещё есть ситро?» Но спросить не успел, женщина потянула за руку: что стоишь, пойдём! И они степенно перешли привокзальную площадь, будто сто раз ходили так вдвоём, а потом, как сорвавшись, понеслись тёмными улицами мимо кирпичных пятиэтажек, мимо каких-то нелепых строений, мимо двухэтажных деревянных домов… Под фонарями незнакомка оборачивалась, будто проверяла: не потерялся ещё — и улыбалась черными в полутьме губами. Он тоже старался, отвечал, а то вдруг бросит посреди улицы, и что тогда? Скоро они вылетели на узкую улочку с маленькими домами, и женщина остановилась у какого-то забора, за ним в глубине участка неясно проступал дом, где оранжево светилось одинокое окошко.
— Вот и пришли! — открыла она калитку, и, не оглядываясь, пошла к дому. И у самого крыльца обернулась: «Ну, чего ты? Проходи, гостем будешь». И рассмеялась, и он пошёл на этот смех, и поднялся на крыльцо, там, за распахнутой дверью вспыхнул свет и ослепил его. Незнакомка так и стояла, подняв руку к выключателю, и на фоне белёной стены её фигура была так рельефна, так… Где он видел это изогнутые брови, эту родинку на щеке?
Он с трудом оторвал взгляд, и стал делать вид, что осматривается по сторонам. А по сторонам показалось всё знакомым, он бывал когда-то на такой летней веранде, бывал в детстве. В глухой стены диван, рядом стол с неубранной посудой, у другой стены ещё один стол с круглой электрической плиткой и зелёная дверь, что вела в дом. Где он видел всё это: в Фирсановке, в Снегирях?
— Садись! Да не на табуретку, а сюда, на диван садись. Ты что же, меня не помнишь? Совсем? Надя я… Надя Почтарёва! Не вспомнил, нет? Ну, ты даёшь! — тараторила женщина. И снова рассыпалась смехом, и он был легким, радостным, и ему тоже сделалось хорошо. Вот только, кажется, девушку с такими лицом звали совсем по-другому. Да не всё ли равно? Надя так Надя.
— Да нет, отчего же, помню, — зачем-то соврал он, но что говорить дальше, не знал. И во все глаза глядел, как женщина задёргивала короткие шторки, убирала посуду, потом чистила картошку, наливала из жёлтого ведра ковшиком в синюю миску воды.
— Тебе как, сварить или пожарить? — улыбнулась ему женщина.
— Мне всё равно, — стал уверять он. Хотя очень хотелось именно жареной картошки, с луком, салом и с чем там ещё…
— Ну, раз всё равно, тогда будем варить, — решила Надя и поставила на плитку красную кастрюльку, и та сразу уютно зашипела на раскалённой спирали. Женщина хлопотала у стола, и всё что-то говорила… Но его занимали не слова, а нежная белая шея и эта подрагивающая под синим платьем грудь, и эти округлые руки: вон, сколько она нарезала хлеба! Он на расстоянии чувствует его свежий запах… Сейчас бы горбушку, блестящую, посыпанную какими-то зёрнышками, а если ещё натереть её чесноком! Когда там ещё еда сварится…
Но мучился он недолго, совсем скоро хозяйка поставила перед ним тарелку с дымящейся картошкой и вручила бутылку с водкой: открывай! Он долго возился, отвинчивая колпачок, но в граненые стаканчики налил аккуратно, по самые края. «Глаз — алмаз!» — похвалила женщина и выдохнула: «Ну, Коля, за встречу!»
Коля? Она что, не видит, он никакой не Коля? Как же так можно обознаться? И вспомнилось: девушка Надя, чего тебе надо? Нет, зачем же так грубо, он ведь сам пошёл за ней, вот и выпьет с удовольствием. А почему нет? Только после маленькой рюмки сразу закружилась голова. И правильно: к чёрту еду, это потом, потом! Надя говорит, что знает его, вот и хорошо, и он готов вспомнить то, чего не было. Или было? Сейчас он обнимет её и всё само вспомнится… Она такая беленькая, толстенькая, совсем как булочка и пахнет ванилью…
И тут разгорячённые мужские мысли прервал крик. Там, в доме, кто-то отчаянно плакал. Ребёнок? Надя с досадой вскочила с дивана: «Я счас!» и бросилась к зелёной двери. Ушла и пропала, но это почему- то не беспокоило гостя, он уже переключился на еду: нет, есть без хозяйки не будет, ну, разве только огурчик попробует. И достал из синей миски большой такой жёлтый огурец, и разрезал его пополам, и посыпал серой солью и долго, до белой пены, тёр половинки. Огурец громко хрустел на зубах и он не сразу заметил, как женщина вернулась. А Надя села рядом и всё смотрела на него с какой-то странной улыбкой. Наконец, поняла, что он не Николай?
— Извини, — проговорил он с набитым ртом.
— Да ради бога! Что же ты картошку не ешь, стынет ведь… А кильку будешь? У меня и килечка в томате есть, будешь? — От кильки гость отказался, но когда занёс вилку над картошкой, женщина попросила: «Давай ещё по рюмочке, а?» Выпили и по второй, хорошо так пошла, будто и не водка вовсе. И он, как барбос, уткнувшись в тарелку, стал так быстро и сосредоточенно есть, будто боялся, что возьмут и отнимут. А Надя задумчиво водила пальцем по клеёнке и время от времени, вскидывая на гостя глаза, вздыхала.
— И где ж ты пропадал, Колечка?
— Да были дела! — как можно беспечнее махнул гость рукой.
— Ты что же, к жене вернулся? — с напряжением выговорила Надя.
— Ммм… — вроде как запротестовал он. Нет, он обязательно скажет ей правду, вот только доест и скажет.
— Я на тебя, Николай Васильевич, не обижаюсь, нет, не обижаюсь. Что делать, жизнь такая. А я вот, видишь, теперь здесь живу, пришлось из города уехать. Да и тебя, я вижу, жизнь помяла… Нет, я так и не поняла, ты один живёшь, или как?
И пришлось выдавить: теперь один. Нет, неужели эта Надя не видит, что никакой он не Николай, никакой не Васильевич, и точно не Гоголь! А, может, он когда-то и в самом деле носил это имя — Николай? — взял он женщину за руку, она была горячей, и у него внутри вспыхнуло с новой силой. Так после еды почему и не вспыхнуть? Но Надя ведь не знала и всё сдерживала:
— Да погоди, погоди! Успеем ещё, успеем… Дай я на тебя посмотрю! Постарел! Ты ведь раньше очки не носил… А я? Тоже старенькая, да?
— Нет, что ты! Ты теперь даже лучше, такая пышечка… Вот только… — начал он и запнулся, не мог же он сказать правду. Да какая правда! Если женщина хочет, он побудет немножко Николаем.
— Слушай, а где усы твои? Где усы-то наши? — провела Надя пальцем по верхней губе. Усы у него действительно когда-то были, наверное, и Надя была. Были эти мелкие жёлтые цветочки на платье, серёжка с красным камешком, белокурый завиток на виске… И почему на спине такая грубая застёжка, будто не от лифчика, а от корсета.
— А помнишь? — обняла женщина белыми руками, и он задохнулся в этих объятьях. Наконец-то! Вот только вилка мешает, и он, не глядя, отбросил её куда-то в сторону, и в той стороне зазвенело. Зазвенело тонко и надрывно, и он не сразу понял, что это снова кто-то зашёлся в крике. И так это было не вовремя, и он застонал от досады и всё не хотел отпускать, и всё тянул женщину за руку: не уходи! А Надя всё повторяла: «Я счас, ты посиди, я счас!» И снова кинулась к зелёной двери уже не на крик — на вой.
И он не выдержал этого бесконечного ааа-ааа-ааа и сам вскочил, захотелось узнать, кто так надрывно плачет в доме. За тяжёлой зелёной дверью был длинный тёмный коридор, в конце его что-то светилось, и он пошёл на этот свет и, добравшись до полутёмной комнаты, замер на пороге. Комната была почти пустой — кровать да стол у занавешенного красной тряпкой окна, а на кровати лежал ребёнок, больной ребёнок. Жёлтое лицо мальчика было искривлено гримасой, тонкие ручки беспокойно двигались поверх тонкого одеяла, и казалось, что под тем одеялом и нет ничего. Надя, приговаривая «счас, счас», суетилась у стола с какими-то склянками, а мальчик, не отрываясь, рассматривал его тёмными, влажными глазами, а потом слабо улыбнулся бескровным ртом. И он вдруг похолодел: «Мой ребёнок?»
И медленно оторвался от косяка, и встал посреди комнаты, не решаясь приблизиться, а женщина негромко и деловито приказала: «Вот и хорошо, вот и поможешь, только крепко держи». И сняла одеяло, и открыла скрюченное параличом тельце, и будто отдельно от него — длинные ноги с узкими ступнями. Он не мог отвести взгляд и от этих ног-палочек, и коричневой клеёнки поперёк кровати, и сбитой в ком серой простынки. И взял на руки мальчика — это был словно клубочек из сухих водорослей, и только глаза ещё жили, и держал невесомое тельце, стараясь не смотреть ребёнку в глаза — боялся, что ребёнок снова станет кричать. Держал до тех пор, пока, перестелив постель, женщина не толкнула его: «Теперь клади!»