споткнётся, но ни разу не упадёт. Поминальные свечи с могилы Баба-Сали, святость и простота, отражённые в воске. Купите для мамы, поставьте папе и семижды семь раз они вспомнят о вас.
Гена поднимал глаза к небу и продолжал:
— Чернее ночи темнота могилы; холод и мрак, сырость и безмолвие. Но чу, что за скрип? Кто копошится в песке под недвижимым телом, кто, извиваясь, прогрызает саван?
Он замолкал и, склоняя голову, застывал, будто прислушиваясь. Шестым, неосознанным чувством, Гена держал паузу, длинную, как приклеенная борода провинциального трагика.
— Кроты, — он выпрямлялся, словно осенённый догадкой, — это кроты роют свои норы, белые могильные черви без устали ползут к добыче. И никого рядом, ни одной живой души, только холод и мрак, мрак и холод. Но вот там, наверху, чья-то добрая рука зажигает свечу, свечу праведника, и несчастным, стынущим в сгнивших саванах, становится легче. А добрая рука возвращается на следующий день и вновь зажигает святую свечу, и отступают черви, бегут в страхе кроты. А рука приходит ещё и ещё, и так семь дней подряд, семь праздников соучастия, бескорыстной помощи и любви.
— Евреи, — голос Гены прерывался, — милосердные, дети милосердных! Вот свечи, пролежавшие неделю на могиле святого Баба-Сали. Пусть же заслуги праведника семижды защитят вас и ваших покойных родственников, и скажем все — Омейн!
— Омейн! — дружно восклицали суеверные сфарадеи и пачками хватали свечи.
Прозрачный осенний воздух голубой стеной окружал кладбище. Редкие облака степенно проплывали высоко над головой, почти касаясь солнца косматыми боками.
«И что за легковерное существо — человек, — думал Гена, пересчитывая выручку. — Любую небылицу принимает за чистую монету, всякого шарлатана готов слушать с открытым ртом. Хоть кем назовись: пророком, каббалистом, сыном Любавического Ребе — поверят, да ещё от просьб благословить не отобьешься».
Он застыл. Самые красивые ходы, как известно, рождаются неожиданно, сами по себе. И если существует хоть сколь-нибудь объективный критерий определения интеллекта, искать его нужно в способности к импровизации, нежданному взлёту фантазии.
«А что, — подумал Гена, — в дети к Ребе я не гожусь, а вот за внука вполне мог бы сойти».
Так на другой земле, под чужим небом и в ином веке возродился институт самозванных родственников.
На следующее утро Генин столик украсило объявление, написанное красной тушью.
«Свечи от Баба-Сали вместе с благословением внука Любавического Ребе доставят незабываемое наслаждение душам ваших умерших родственников».
Поначалу клиенты сомневались:
— Что-то не похож, — качали головой сфарадеи, сравнивая Генину ряшку с аскетическим лицом Ребе. — И одет как-то странно, — добавляли они совсем уже недоверчиво, разглядывая волосатые не по возрасту ляжки, едва прикрытые шортами.
Гена обиженно шмыгал носом.
— Моего покойного отца, — говорил он голосом, полным страдания и тоски, — выкрали большевики, когда Ребе ещё жил в России. Отец погиб на войне, сражаясь с Гитлером, а меня воспитали в детском доме. Ребе нашёл меня уже здесь. Я бы давно уехал в Америку, но не могу оставить больную мать.
Он снова шмыгал носом и добавлял:
— Не хотите благословения — не надо. Но святость моего деда не убавилась от большевистского воспитания внука.
Суеверные сфарадеи покупали свечи и просили благословения. Нестыковка дат, фактов и прочая несуразица оставались где-то на втором плане сознания, и без того перегруженного историей других стран и другими войнами.
Гена важно возлагал руки на склонённые головы и декламировал нараспев:
— Семижды семь споткнётся цадик, споткнётся, но не упадёт. Пусть заслуги моих святых предков станут защитой для душ ваших родственников. Омейн!
— Омейн! — восклицали клиенты и, нагрузившись свечами, устремлялись к могилам.
По правде говоря, Гена и сам не понимал, для чего ему нужна эта комедия. Торговать он мог и без дополнительных усилий, цену за свечи дальше повышать было некуда. Но какая-то хвороба дёргала и свербила нутро, зудила, толкая на приключения. Возможно, Гена был рождён для сцены, для внимания сотен заинтересованных глаз и втуне пропадающий талант не давал покоя его тучному телу. А может быть, где-то в глубине, под надёжной пеленой жировой прослойки дремал авантюрист-проходимец из тех, кто закладывает основу крупным состояниям.
Всё хорошее в жизни начинается не вовремя, а кончается практически сразу. Не успел Гена по- настоящему войти в роль, как черные тучи возмездия заволокли безоблачные горизонты большого бизнеса. На сей раз, демоны мщения приняли облик раввинского сынка.
— Жулик! — воскликнул сынок, срывая объявление со столика. — Жулик и шарлатан! У Ребе никогда не было детей.
Он швырнул бумагу на землю и придавил каблуком, словно голову ядовитой змеи.
— Ну, ты, — зарычал Гена, отодвигая столик, — морда пейсатая, положь бумажку на место.
Глава третья
гастрономическая, повествующая о рецептах приготовления блюд, рекомендуемых к употреблению в холодном виде
С сынком у Гены были старые счёты. Год назад, на Пурим, Гена притащил в синагогу настоящую полицейскую гранату. Не противотанковую и не осколочную, а из тех, что взрываются со страшным шумом, пугая чересчур расшалившихся демонстрантов. Впрочем, по внешнему виду она ничем не отличалась от боевой.
Гена утащил её из дома своего приятеля, сына офицера полиции. Обнаружив пропажу, отец бросился к сыну, сын к Гене, но фигвам, индейское жилище. Гена стоял насмерть, сын плакал и клялся здоровьем мамы, офицера и всей «хамуллы». Деваться было некуда, и шум потихоньку затих.
— Велика пропажа, — утешал Гена приятеля, — кто считает, сколько гранат бросил твой папа, разгоняя очередную демонстрацию.
Папа побесился ещё немного и затих, а через два года, на комиссии по сокращению штатов, некий доброжелатель припомнил невесть куда запропастившуюся гранату, присовокупив к ней прочие мелкие грешки, что и послужило началом новой карьеры папы приятеля, уже не обременённого условностями, налагаемыми полицейской формой.
Во время чтения «свитка Эстер», когда при имени Амана разодетая в карнавальные костюмы малышня начинает стрелять из игрушечных пистолетов, Гена пригнулся под сиденье, потихоньку выдернул чеку и катнул гранату вдоль прохода.
Времечко тогда стояло лихое, день через день взрывались автобусы, радио и телевидение призывали граждан к особой бдительности. Граждане не дремали, и каждый забытый пакетик с покупками прерывал движение транспорта минимум на полчаса.
Услыхав странный стук, раввин на секунду оторвал глаза от свитка, глянул вниз и оцепенел. Габай синагоги, проследив за взглядом раввина, действовал более решительно. В Талмуде он разбирался хуже своего начальника, но зато на военные сборы ходил два раза в год. Вид крутящийся гранаты моментально пробудил в габае основательно наработанные рефлексы; крикнув — «Ложись!» — он рухнул на пол ногами к гранате и прикрыл голову краешком таллита.
Ещё никто не успел сообразить, что имел в виду габай, как раздался взрыв. Зазвенели выбитые стёкла, синагога наполнилась клубами белого дыма и криками разбегающейся публики. В общем-то, никто не пострадал, но праздник оказался безнадёжно испорченным. Наиболее ретивые прихожане отправились