своей самостоятельной жизни он каждый день звонил матери. Исключение составляли только особые задания, на которые запрещалось брать сотовый телефон. Даже во время марш-бросков он не отступал от своего правила; ему нравилось, идя впереди группы изнемогающих от напряжения курсантов, разговаривать с матерью, не задыхаясь, спокойным тоном, так, будто бы он сидел в своем кабинете.
На кладбище его поразила четкость работы похоронной команды. Объявленное заранее начало церемонии не задержалось ни на минуту, и весь процесс оказался до предела лаконичен и четок. Когда он отходил от свежей могилы, один из похоронщиков прикоснулся к его рукаву и спросил:
— Кто будет говорить кадиш? Одиннадцать месяцев, каждый день. Утром, днем и вечером.
Скорбное сочувствие струилось из него, точно вода из переполненного кувшина.
— Не знаю, — ответил полковник. Подробности выполнения ритуала его мало интересовали.
— Есть еще родственники? — продолжил похоронщик. Полковник остановился, достал кошелек, вытащил, не глядя, несколько крупных купюр и протянул похоронщику.
— Хватит?
Тот быстро, словно само их появление было оскорбительным, схватил протянутые деньги и спрятал в карман.
— Хватит. Я все устрою наилучшим образом. Не беспокойтесь.
За семь дней траура, которые Куперман провел в родительской квартире, сидя на низеньком пуфе, приставленном к стене, перед ним промелькнули, казалось бы, давно ушедшие из его жизни лица. Школьные друзья, с которыми он не виделся десятки лет, бывшие сослуживцы, ученики, родственники. В его распорядке дня не было места для подержания отношений и связей, служба заполняла его до самого верха, под пробочку.
Согласно религиозной традиции, все семь дней полагалось сидеть, не выходя из квартиры. Но он не мог столько оставаться без движения и несколько раз во второй половине дня ускользал на прогулку и долго ходил по Реховоту, разглядывая улицы своего детства. Садик, школу, парк с самолетом. Реховот сильно изменился, утратив обаяние маленького городка, а размаха и шика большого города приобрести еще не успел. Почему-то полковнику казалось, что он видит все это в последний раз. Вернее, он догадывался, почему, но отгонял эту мысль, упрятывая ее в дальний уголок сознания.
Началось это несколько месяцев назад, на марше. Не финальном, а одном из промежуточных. Через четыре часа ходьбы полковник с удивлением почувствовал, что не может идти. Во рту пересохло, и его наполнил гнилостный привкус, а в правом боку явственно бился пульс, словно в нем поселилось еще одно маленькое сердце. Пришлось придумать вводную, разворачивать группу в атаку на воображаемого противника, потом разбирать ошибки. В общем — часовой привал. Курсанты были довольны — такой поблажки от неутомимого Танцора никто не ожидал.
Вернувшись с марш-броска, он долго думал, сидя в своем домике и разглядывая плоские, разорванные ветром облака, несущиеся над каменистыми холмами Самарии. Из его жизни ушли несколько знакомых, ушли по причине похожей на ту, которой могла обернуться боль в боку. Он помнил, как они отправлялись в больницы с испуганными, но полными надежды лицами. Отправлялись еще вполне здоровыми на вид людьми, а возвращались на колясках: высохшие, измученные процедурами скелеты. Возвращались лишь для того, чтобы, спустя несколько недель, снова оказаться на больничной койке. Уже в последний раз.
«К чему эти мучения? — думал полковник. — Беспощадная химия, от которой выворачивает внутренности, уколы, процедуры, обманутые надежды, уклончивые взгляды врачей, сочувствующие лица родственников. Моя жизнь сложилась так, что я никому ничего не должен. Не случилось женщины, согласившейся разделить мои неприятности и порадоваться моим удачам, нет детей, ожидающих поддержки и заботы. Если со мной случится нечто подобное, то я доживу до момента, с которого прекращается нормальное существование, и своими руками поставлю точку».
Гуляя по Реховоту, он несколько раз ощущал знакомое биение в правом боку, а запах гнили то и дело всплывал из желудка, примешиваясь ко вкусу пищи. Смерть не страшила, он сжился с ее близким дыханием, и столько раз наблюдал за ее приходом. Пугали страдания, беспомощность в руках врачей, их холодное, профессиональное отношение к живым мучениям тела. Он принял решение, и намерен выполнить его. Без колебаний, спокойно, словно выполняя приказ. Оставалось только определить, когда.
Утром, перед тем как выйти из дома, он достал свой сотовый телефон и по памяти набрал секретный номер.
— Кого-нибудь из наших, — попросил он. — Из тех, кто сейчас в квартирном бизнесе. Реховот, Нес- Циона, Ришон.
Получив адрес, он вошел в директорию «Набранные» и вытер номер. Затем поехал к маклеру.
— Доброе утро! — по лицу маклера и тому, с какой скоростью тот выскочил из своего кресла, полковник понял, что узнан. Он оформил документы на сдачу родительской квартиры, не глядя, подписал доверенность на имя маклера, отдал ключи и уехал. Полковник знал, что его не обманут.
До базы оставалось минут двадцать езды, когда ожил сотовый телефон, надежно упрятанный в ложе разговорного устройства. Полковник нажал кнопку, и голос командира базы наполнил кабину.
— Танцор, ты где?
— На подъезде.
— Извини, что не даю спокойно войти в курс. Незаконное поселение на горе Гризим помнишь?
— Конечно.
Вопрос был праздным. За двадцать лет полковник промерил собственными ногами каждую тропинку Самарийских гор и мог служить живым справочником.
Поселение представляло собой несколько жилых вагончиков на вершине горы, с наспех протянутым электрическим кабелем и шлангом водопровода. Жили в нем шесть или семь семей и ежу было понятно, что рано или поздно их оттуда выселят. Для создания нормального поселения требовалось решение правительства и огромное количество подписей в разных министерствах. Заниматься бумажной волокитой никто не хотел, поэтому время от времени группки энтузиастов захватывали то там, то здесь вершину горы, затаскивали на нее вагончики, привозили детей и скарб и жили в полевых условиях, иногда довольно долго. В конце-концов их все же выгоняли, хотя на памяти Купермана несколько поселений, заложенных таким образом, в итоге получили статус постоянных и уже превратились в довольно большие поселки.
Обе стороны знали правила игры и, стараясь не выходить за когда-то установленные рамки, предавались ей с увлеченной последовательностью идеологически ангажированных людей.
Полковник старался не вникать, кто больше прав, а кто более благороден в этой игре, он вообще держался подчеркнуто аполитично и за всю свою армейскую жизнь ни разу не принимал участия в выборах. Такая позиция позволяла ему спокойно выполнять приказы, не задумываясь о том, какая партия сегодня у власти. Когда же ему приходилось высказываться на эту тему, он всегда припоминал один случай.
Они брали главу подпольной ячейки ХАМАСА в Шхеме. Хасан, мужчина тридцати шести лет, уже успел организовать несколько террористических актов и отправить в Тель-Авив двух смертников, с поясами, набитыми взрывчаткой. Жил он в роскошном новом доме, вместе с двумя женами и дюжиной детей от этих жен, и пока не собирался лично насладиться обещанными утехами семидесяти райских девственниц.
В два часа ночи дом окружили двумя кольцами оцепления. Во внешнем стояли резервисты, с приказом стрелять, не раздумывая, а во внутреннем разместились курсанты школы Купермана. Прорваться сквозь первое кольцо у Хасана не было ни малейшего шанса, и второе поставили только потому, что так требовала инструкция. Ведь иногда случается и небывалое.
Полковник вежливо постучал в двери дома. Ответил недовольный мужской голос, Хасан, по всей видимости, не предполагал, что его обнаружат, и вел себя, как ни в чем не бывало. Конспирировался он тщательно, заметая следы, точно настоящий лис, но в ШАБАКЕ сидели опытные лисоловы.
— Отопри дверь и выходи, — приказал полковник. — Руки заложи за голову. Стреляю без предупреждения. Понял?
Тишина.
— Дом окружен, если ты не выйдешь сам, я прикажу взорвать дверь.
Прошло минут десять. Куперман подозвал курсанта и велел приготовить гранату. В это мгновение дверь распахнулась и Хасан в белой галабие, размахивая топором, бросился на полковника. Подбежав