— Мне нужны девушки, — сказал я и, размышляя о прекрасном поле, начал стучать в тяжелые деревянные двери дома, окружавшего двор. Никто не отозвался. Я вошел в одну из комнат и увидел умирающую женщину средних лет, вытянувшуюся на золотистом пуховом одеяле. Это была моя мать. «О, бедная девочка, — сказал я. — Бедная девочка». Я не мог поверить, что называю свою мать девочкой, но у меня было такое чувство, будто она моложе меня и нуждается в моей помощи. Я взял в ладони ее лицо, пытаясь различить знакомые черты, но вся ее голова была покрыта огромным носком, и две синие полоски красовались на том месте, где должен быть рот. «Хорошо, — сказал я. — У тебя американские носки. Поиски окончены». Моя мать потрогала своими прохладными белыми пальцами складки моей шеи и издала какой- то шутливый звук. «Последние восемнадцать лет? — сказал я. — Много чего случилось. Во-первых, умер коммунизм. Потом разбогател Папа. Мы поехали в Альпы. Мне сделали обрезание. А потом папу закопали в землю. Хорошенькая еврейка принесла гардении. А потом кончилось тем, что я оказался здесь». Алебастровая рука вытерла мне рот и очертила мой одинокий нос. Воздух вырвался у мамы из-под носка и образовал ряд перевернутых букв кириллицы — как бывает у американцев, когда они пытаются учить русский. «Что? — спросил я. — Конечно, у меня есть девушка, но ей далеко до тебя, мама. Я имею в виду — ну, как ты всегда говорила: получаешь то, за что платишь».
Мама фыркнула в знак согласия. Я попытался взять в руки ее голову, вспомнив, как в пятилетнем возрасте заплетал ее волосы в косички, пока она дремала: мне хотелось, чтобы она стала похожей на маленькую девочку, которую я мог бы безнаказанно обнимать и целовать. Я заметил, что она пахнет теперь иначе: от нее несло грязной кухней. И на лице у нее был уже не носок, а луковая шелуха, под которой шипело и кривлялось чужое лицо. Она начала говорить на грубом южном языке. Тоненькая ленточка ненависти прошила мое сердце. «Почему ты не защитила меня от него?» Сковородка! Ничего не имело смысла. «Почему ты меня так много кормила?» Банки сгущенного молока на завтрак, сало на черном хлебе в полночь, холодная телятина и салаты с майонезом в жаркий полдень, пирожки с маком, облитые жирными сливками, кружки сервелата и квадратики сыра на кусках масла толщиной с мой большой палец. «Почему ты позволила мне так растолстеть, мама? Чтобы он больше не крутился вокруг меня? Чтобы он перестал меня любить? Я остался совсем один после его смерти».
Охваченный грустью, я вышел из таинственной Комнаты Матери. Солнце обожгло меня, как муравья под телескопом. Устав бродить по участку, я позволил дому ходить самому — он завертелся вокруг меня, мимо промелькнули дюжины пустых, залитых солнцем комнат, и наконец я очутился у парадного входа и распахнул дверь двумя бесплотными руками. Я был свободен!
Я пошел по улице. Два слабоумных парня, приставленных ко мне, Тафа и Рафа, сидели в моем «вольво», подставляя лицо под драгоценный кондиционер. Я постучал в окошко.
— «Вы» или «ты»? — закричал я парням. — Вежливая или фамильярная форма? Ах, надо бы стукнуть вас лбами. — К моему удивлению, на плечах у моих адъютантов оказались волосатые коричневые кокосовые орехи. — Мне бы надо купить судно на воздушной подушке, — поделился я с ними своей мыслью. — Новая технология. Нужно вкладывать деньги.
Извилистая дорога спускалась к морю, проходя мимо хорошеньких домов сево с резными балконами и садиками перед домом, в которых шелестели кусты и цвели кремовые цветы. Я заметил сломанный розовый куст, выглядывавший из-за ограды, и меня сразу же покинули все мои тревоги.
— Я как будто снова в Ялте! — воскликнул я. — С моей мамочкой. — Мне в лицо подул ветер этого курортного города с чеховскими обертонами. Я подпрыгивал и скакал по дороге (на самом деле это было невозможно, но в тот момент мне так казалось), пока не очутился на какой-то границе. Вооруженные люди блокировали путь. Я вообразил, что было бы, если бы я попытался вырвать у них из рук автоматы, — наверное, меня изрешетили бы сотни пуль.
— Что вы делаете? — спросил я.
— Защищаем округу, — ответили они с акцентом, похожим на южноафриканский. — От грабителей. Вы здесь живете?
— Я бойфренд Наны Нанабраговой.
— Правда? Как вас зовут?
— Толстый Дядюшка. Папаша Закусь. Миша Вайнберг. Зовите меня как хотите, но пропустите, пожалуйста.
— Будьте там осторожны, сэр. Люди совсем рехнулись.
Я поспешил к галерее из тепла и звука. Пройдя в одиночестве несколько метров, я оказался в толпе из миллиона человек, которую прижали к пыльной чаше Террасы Сево. Ко мне потянулись руки — маленькие, большие, мокрые, как море, высушенные на солнце. Все искали мой бумажник, но находили лишь мои яйца.
— Они выглядят похоже и на ощупь почти одинаковые, — намекнул я своим дружелюбным противникам. — Продолжайте искать. Ой, у вас очень теплые руки! Нет, нет, нет. Я не люблю, когда меня щекочут.
Толпа обтекала меня, стискивая и толкая. «Наверное, так чувствовал себя Иисус в тот день». Меня внесли под своды-щупальца Ватикана Сево и повлекли к печальной зелени берега. Над нами что-то загрохотало. Низкий стонущий звук. Потом послышались выстрелы. Кто-то вел огонь. Я посмотрел вверх, надеясь увидеть свои любимые ракеты «Град». Ничего не попишешь. Тинейджеры одного из «Отрядов истинной перекладины» карабкались на гору со своими минометами и ракетами и управляемыми снарядами класса «земля-воздух». «Удачи, ребятишки!» Я ударился обо что-то твердое и каменное. Старуха лежала на огромной мраморной раковине — это была часть какого-то фонтана в стиле «ар нуво». Вся семья рыдала над ней, дети сидели у ее ног, взрослые — в головах.
— Она мертва? — спросил я.
— Мы никогда ее не забудем, — причитали они.
— Не будьте так в этом уверены, — возразил я. — То, что сегодня кажется ужасной утратой, завтра может оказаться всего лишь обременительным воспоминанием. Она была старая. Ее тяжело нести. Воспользуйтесь возможностью перебраться в Америку.
Но после того как я заговорил, рыдания только усилились. В воздух вздымались кулаки. Я двинулся прочь, качая головой. Люди действительно совсем сошли с ума. Сейчас тут бушуют эмоции, как в джунглях. Они никак не дождутся, когда можно будет оплакивать друг друга. Это единственное, что они знали вдоль и поперек. Смерть сверху, смерть изнутри. Тираны и сердечные приступы. Три самых популярных слова на русском: «Сталин. Гитлер. Инфаркт».
Какого черта? Теперь на меня орали все. Я поворачивался во все стороны, к морю, от моря, и, куда бы я ни повернулся, я видел сверкающие золотые зубы и больные миндалевидные железы, воющие от ненависти и ужаса.
— Я же ничего не сделал, — сказал я, глядя себе под ноги. — Как будет, так будет, — говорил я им. Но выкрики становились все громче. И тут снова послышался низкий стонущий звук, и я услышал, как забили в стальной барабан. Снова раздались выстрелы.
Я взглянул вверх. Люди грозили небу кулаками, в страхе припадая к земле. И тут я понял. Они злились не на меня. Дело было не во мне. Я посмотрел людям в глаза. Их глаза, казалось, наблюдали за Богом. Я проследил их взгляд до Террасы Свани. Ничего. Затем вверх, к Интернациональной Террасе. По- прежнему ничего. Нет, погодите-ка.
На Интернациональной Террасе происходило что-то необычное. Что-то не совсем правильное, но тем не менее красивое.
Небоскребы танцевали.
Танцевал отель «Хайатт». Танцевал «Рэдиссон». И «Бехтель» тоже. Вовсю дурачился «БП». И только «Экссон Мобил» держался в сторонке, слегка покачивая головой и притопывая не совсем в такт.
И вдруг «Хайатт» решился. Она — в этом небоскребе была какая-то женственность — опустила светло-карие глаза, проигнорировала бретельку-спагетти, нескромно соскользнувшую с ее плеча, и затем таким ослепительным движением, что восхищенное солнце превратило все сверкающие кусочки ее разбитого сердца в радугу, прыгнула в море.