Но он сказал, что это ошибка. Что он этого не хотел. Тогда почему сделал?

Моя голова не перестает кружиться. Мир по-прежнему каменно-серый.

Первый раз разум мамы «выкинул фортель» – по крайней мере, я впервые услышала об этом, – на двенадцатом году моей жизни. Она не сомневалась, что видит змей, выдавливающих вверх клавиши ее кабинетного рояля. Стояла над инструментом с мясницким тесаком, дожидаясь, когда они выползут, чтобы отрубить им головы. Потом, после того, как папа успокоил ее и глаза очистились от тумана, она сказала: «Что-то происходит со мной. Что-то не то. Я боюсь».

Бум! Гром разрывает темно-серое небо, теплые капли дождя шлепаются на мою кожу: я понимаю, что мои глаза подвели меня не полностью. Надвигается гроза. Я поднимаюсь, иду к автомобилю, захлопываю крышку багажника. Приваливаюсь к горячему металлу и позволяю дождю смыть пыль с кожи.

Завтра я уеду от жары и качающихся пальм далеко-далеко. Потом несколько дней буду устраиваться в новом общежитии, закончу картины. Если Штерн не позвонит в течение недели, сдамся и позвоню ему сама. Скажу, что люблю его. Услышу в ответ его сбивчивые признания, и влюбленными станем мы оба. И мои глаза снова увидят цвета, придут в норму.

Я не волнуюсь.

Да только есть в моих планах одна неувязка.

Через неделю Штерн будет мертв.

И за мамой приедут глубокой ночью, чтобы препроводить ее в камеру Броудвейтской тюрьмы по обвинению в убийстве Штерна.

Глава 2

– Чуть меньше года, – говорю я доктору Левину, моему окулисту, прижавшись лицом к тяжелому металлическому устройству и глядя на изображения, которые проецируются на стену. Цветные изображения, да только цветов я не различаю.

Десять месяцев я абсолютный дальтоник. Десять месяцев после поцелуя, десять месяцев с тех последних мгновений, проведенных со Штерном. Десять месяцев после его смерти. Ничего не могу с собой поделать и гадаю, как будут выглядеть сегодня, четвертого июля, фейерверки на фоне оттенков серого неба.

Я начала забывать, как выглядят цвета. Перестав рисовать, я начала забывать и многое другое. Ощущения кисточки в руке, ощущения мастихина, запахи угля и скипидара. Я больше не разгадываю загадки: а что появится на холсте? Я доверяла живописи. Полагалась на нее. Но теперь все ушло. Доверие испарилось, как дым, вместе со свободой моей матери, самой важной дружбой в моей жизни и моими отношениями с папой.

Теперь остается только одно: ожидать неизбежного.

Девять дней. Девять дней до начала слушаний. Девять дней, по прошествии которых они скажут нам – официально, – что она ушла навсегда.

Доктор Левин проявил себя с лучшей стороны, назначив консультацию на праздничный день. Возможно, как и у меня, лучшего занятия у него не нашлось. Он отодвигает устройство в сторону и вновь зажигает свет, подсаживается ко мне. Он уже час занимается моими глазами. Пневматическим тонометром проверял внутриглазное давление, направлял в зрачки яркий луч, словно хотел разглядеть, что у меня с обратной стороны затылка, показывал листочки с цифрами, нарисованные точками на фоне других точек.

– Оливия, – мягко начинает он. – Никаких признаков повреждения сетчатки твоих глаз нет. Если на то пошло, ты на удивление хорошо различаешь оттенки серого.

– И что? Что это означает? – Я наклоняюсь вперед из большого кожаного кресла.

Он сдвигает очки ближе к переносице.

– Церебральная ахроматопсия[4], на которую ты вроде бы жалуешься, практически неизвестна. Это исключительно редкое состояние, почти всегда – результат какого-то повреждения затылочной доли на обоих полушариях мозга, и маловероятно, чтобы такое случилось с тобой.

Я чувствую, как краснею.

– Я… теперь я не могу даже рисовать. – Горло перехватывает, я стараюсь откашляться.

– Я не говорю, что это пустяк, как и не говорю, что не верю тебе, Оливия. – Доктор Левин мягко кладет руку мне на плечо, словно говорит с четырехлетним ребенком… собственно, он так и говорил со мной с тех пор, как мне исполнилось четыре годика, не считая необходимым изменить голос. – Что я хочу сказать… не думаю, что причина происходящего с тобой физическая.

Я, сощурившись, смотрю на него.

– Тогда почему это происходит со мной?

Теперь он откашливается, достает ручку из-за уха, рассеянно возвращает на прежнее место.

– Может, тебе надо подумать о том, чтобы поговорить с кем-нибудь из… с кем-нибудь из профессионалов. Я знаю нескольких блестящих специалистов. Уверен, тебе это пойдет на пользу.

Он вновь пытается положить руку мне на плечо, но я инстинктивно отдергиваю его.

– Что вы такое говорите?

Он вскидывает обе руки, ладонями вверх.

– В этом нет ничего постыдного. Я сам несколько десятилетий хожу к психоаналитику. Это нормально.

Кабинет внезапно становится холодным, как морг. Я знаю эту дорогу: моя мать прошла такой же, и ему это известно.

– Вы думаете, я чокнутая.

– Нет. – Он трясет седой головой. – Я говорю, что в последнее время тебе пришлось многое пережить… больше, чем достается большинству.

Я не отвечаю, но поспешно выбираюсь из кресла. Он вздыхает, пока я быстро иду к двери. Я не хочу говорить о том, что мне пришлось пережить, ни с ним, ни с кем-то еще.

Первый раз я попала к психоаналитику в двенадцать лет. Сразу после того, как безумие матери проявилось во всей красе. Доктор Эдли Нолан, старикан с длинным лошадиным лицом, после двух отвратительных сессий сказал мне, что бе-зумие у меня в генах. И мне надо только дождаться, когда оно проявит себя.

После этого папа уже не заставлял меня вновь пойти к психоаналитику; думаю, он чувствовал себя виноватым за нанесенную мне травму. И потом, папа же не знает, как далеко все зашло.

Никто не знает.

Доктор Левин открывает дверь, выпускает меня в приемную и останавливает, прежде чем я успеваю убежать.

– Оливия. Послушай… я знаю тебя с детства. Я слушал, как твои родители говорили и говорили о тебе. Я знаю, как важна для тебя живопись. Как всегда была важна.

Мысленно я отвечаю: «Да. И что?» Я смотрю на мой ноготь с облупленным черным лаком. Годом раньше я бы увидела, что он фиолетовый.

– Продолжай рисовать карандашом или углем – пока ограничься черным и белым, – продолжает он. – Цвета вернутся к тебе, когда ты будешь к этому готова, не волнуйся об этом. Вот увидишь… все образуется наилучшим образом. Я знаю, что образуется. – Он одаривает меня улыбкой, приберегаемой для детей и недоумков. – Ты молодая, надолго это не затянется. Постарайся расслабиться, ради меня, хорошо? Сможешь это сделать?

Какое-то время я сижу в автомобиле, прижавшись лбом к раскаленному рулевому колесу, не думая о том, что воздух так нагрелся, что им практически невозможно дышать. Стайка шести– или семиклассниц идет по высохшей лужайке перед автостоянкой, направляясь, несомненно, на пляж. Груди-прыщики прикрыты бикини, шорты короткие-прекороткие, полностью открывающие коричневые ноги.

Коричневые, потому что их ноги более темно-серые в сравнении с моими.

Я в этом уже поднаторела: отличаю синее от красного или коричневого. Запоминаю точный оттенок и текстуру почтовых ящиков и знаков «Стоп», а потом сравниваю с футболками или блеском для губ, или песком. Это трудно: определять цвет того или иного по оттенкам серого.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату