«шотландские быки».
Он улыбнулся и схватил меня за руку повыше локтя.
— Не густо пока мускулишек-то. Ну ничего, у печей живо нарастут. Беги умывайся!
До чего же хорошо окунуться в ледяную воду, когда края кадушки покрыты инеем. Дух захватывает, судорожно ловишь ртом воздух. Жгучие струйки стекают по посиневшей груди на обвязанное вокруг пояса полотенце; машешь руками, разбрызгиваешь воду и глубоко вдыхаешь белый горный туман. Он обжигает легкие и разгоняет по телу горячую, как кипяток, кровь; крепче, крепче растирайся полотенцем, громко горланя для храбрости. На груди и животе еще нет волос, как у отца, но они вырастут, стоит только поработать месяц в Гарндирусе, где, как говорит Морфид, взрослые мужчины умирают от жара и мороза. Сожми сильней ноги, чтобы вода не протекала куда не надо.
— Доброе утро! — кричит мне сосед, забойщик Тум-а-Беддо. Он стоит во дворе в чем мать родила, а сыновья обливают его из ведер.
— Доброе утро! — кричу в ответ, дрожа от холода.
— Значит, сегодня идешь на Вершину, Йестин?
— Ага!
— Молодец! Ну, ни пуха ни пера!
Хватаю сухое полотенце и изо всех сил тру спину. Кричу, пляшу, пою, и жар охватывает озябшее тело. Скорей натягиваю рубаху, заправляю ее в штаны — и к двери, пока мороз опять не вцепился в меня своими скрюченными пальцами. Но тут же передумываю, поворачиваюсь и мчусь в глубь сада. Распахиваю дверь — там Морфид.
— Господи, — говорит она, — и тут не дают покоя!
— Да скорей ты, а то сейчас наделаю в штаны!
— Ну и делай, мне-то что. Я первая пришла. А ну-ка, постой.
Щупает у меня под рубахой.
— Так.
Морфид выходит, и я занимаю ее место. Она идет к кухонной двери и говорит отцу:
— Йестин не хочет надевать фуфайку, которую я ему связала, а сегодня такой холодище, что хоть в шкуры закутывайся.
Вот дрянь!
— Надень фуфайку, — кричит отец, — и застегнись как следует, а сейчас закрой, пожалуйста, дверь!
Прочитываю один листок «Ведомостей», другой пускаю в дело и бегу домой.
Когда я вхожу на кухню, Морфид опять щупает у меня под рубахой, но я даже не злюсь — мне не до нее. От запаха жареной грудинки у меня аж живот сводит.
Наверно, хорошо быть свиньей и приносить людям такую радость. Ничто не может сравниться с этим запахом, проникающим во все уголки дома; он залезает в постель матери, раскрывает глаза Эдвины, щекочет в носу у Тум-а-Беддо, вырывается из окошка и поднимается по склону горы прямо в небо, куда попадают все свиньи — животные с чистой совестью. Эдвина, сонно моргая, высовывает голову из-под стола.
— Рад вас видеть, сударыня, — говорит ей отец. — А между прочим, готовить завтрак полагалось бы вам. А ну, живо умываться — и за стол.
С Эдвиной отец никогда не разговаривал строго. Она выбралась из-под стола на четвереньках и, улыбаясь, откинула с лица длинные белокурые волосы.
Моей второй сестре, Эдвине, было тринадцать лет.
Нарисовать ее портрет смог бы только искусный лондонский художник. Она была красива, но в ее бледном гордом лице было что-то большее, чем красота, — спокойная ясность. У нее были такие необыкновенно светлые, чуть раскосые глаза, что прохожие оборачивались на улицах. От Эдвины веяло непостижимой и глубокой тайной, и когда она училась в школе, никто не хотел сидеть с ней за одной партой, потому что все боялись страшных
Проходя мимо стола, Эдвина задела мою руку, и я отдернул ее, словно обжегшись. Глаза Эдвины стали печальными, но я ничего не мог с собой поделать. Все жители поселка относились к ней с таким же суеверным страхом. Столкнешься в воскресенье с
«Белая девушка» — так сказал про нее однажды наш проповедник Томос Трахерн, а ведь это просто другое название нечистой силы.
Выходя умываться, Эдвина посмотрела на меня такими большими глазами и так нежно улыбнулась, что я понял — у нее что-то на уме и за завтраком будет разговор. Но я не стал над этим задумываться, потому что уже налегал на грудинку и на хлеб, а в мыслях у меня были вагонетки, в которых готовое железо спускают с горы в Лланфойст к каналу, откуда его везут под арками мостов в Ньюпорт.
Морфид резала хлеб, отец пил чай. Но я чувствовал, как что-то надвигается, — чувствовал по учащенному дыханию Эдвины и по быстрым движениям ее пальцев.
— В чем дело, дочка? — спросил отец, не глядя на нее.
Эдвина вздрогнула и судорожно глотнула. Не знаю, почему она так боялась отца, — он ни разу в жизни никого из нас пальцем не тронул.
— Это правда, что Йестин выходит сегодня на работу? — проговорила она.
— Да. Ну и что? — ответил отец, глядя в свою чашку.
Эдвина стиснула руки.
— Английский проповедник говорит, что ему еще рано работать.
Отец подул на чай.
— Вот как?
— Да. И я слышала, как он прямо сказал хозяину, что зимой малышам не место на Вершине и что Бог не простит отцов, которые их туда посылают.
Эдвина умолкла. На лбу у нее выступил пот; закрыв глаза, она вытерла его рукой.
— Ну, я пошел, — сказал я, слезая со стула.
— Подожди, Йестин.
Отец встал из-за стола, подошел к плите и разжег трубку.
— Скажи мне одно, Эдвина: это говорит английский проповедник или моя дочь?
— Какая разница? — злобно фыркнула Морфид. — Все в поселке так думают. — Она отхлебнула чаю. — В том числе и я.
— Ладно, — ответил отец. — Тогда так и скажите, и нечего сюда вмешивать английских проповедников и хозяев.
Но Морфид все было нипочем. Она вызывающе усмехнулась и медленно подняла на него свои непокорные черные глаза.
— И скажу! Конечно, он еще слишком мал, ты и сам это знаешь. Другое дело Хьюзы или Гриффитсы: без этого лишнего пенса они помрут с голоду. — Она ткнула в мою сторону большим пальцем. — А ты посылаешь ребенка к печам, хоть наша семья и без того зарабатывает тридцать шиллингов в неделю. Разве это по-христиански?
Отец выпустил изо рта облако дыма.
— Пойди-ка поработай за меня в кузнице сегодня. Наденешь штаны и уж небось лучше меня сумеешь распорядиться в доме.
— Это не ответ, — отрезала Морфид, с шумом отодвинула стул и отошла к плите.
— Пожалуйста, пожалуйста, не ссорьтесь! — взмолилась Эдвина, прижимая руки к груди.
— Брось хныкать. Что в этом толку? — буркнула Морфид. — Я так скажу, подлец тот, кто посылает ребенка младше десяти лет работать у огня. Господи, да хозяева скоро из люлек их начнут выхватывать! И разве только это? Половина поселка задолжала в заводской лавке, а другая того и гляди протянет ноги с голоду. На дворе зима, а все ходят в лохмотьях. Работаем в Нанти как лошади, а здесь живем, как свиньи, и