явственнее, и вот уже казалось, что это плачут многие тысячи людей. Во вспышках пламени рыдания нарастали, возносясь над горой, содрогавшейся под ударами молотов, как от пушечных выстрелов. Я увидел, как всколыхнулась земля, как рухнули ряды домиков и унесло с веревок вывешенное для просушки разноцветное белье, я увидел женщин, с плачем цепляющихся за мужчин, в руках которых сверкали мечи. Разверзлись поля, и к небу взметнулась гора огня и дыма. Лошади вставали на дыбы, бешено крутящиеся колеса повозок превратились в смутные пятна света, огненные шары упали в долину, взрываясь и калеча все живое. Перед моими ослепленными глазами город Нантигло стал мерцать и расплываться, как мерцают угли в горне, прежде чем, вспыхнув ослепительным светом, рассыпаться в прах.
Тут из пламенеющего видения рядом со мной возникла фигура Томоса. Он повернул меня к себе, и голос его донесся из бездны, пригрезившейся мне в моем страшном сне.
— Йестин!
Я посмотрел на него. Его глаза были широко раскрыты, лицо побелело, на лбу выступил пот. Задыхаясь, я стряхнул его руку с плеча, повернулся и бросился бежать вниз, испуганно оглядываясь на его коренастую фигуру. Картина будущего, вызванная его колдовской силой, стояла у меня перед глазами, и я знал, что все, о чем он говорил, свершится при жизни моего поколения и что мне придется пройти через все это, когда он сам будет спокойно спать в могиле.
На улице Нантигло мне попался пьяный — ни дать ни взять живая пивная бочка на ножках; шапка сдвинута на затылок, а в петлице букет величиной с него самого.
— Господи помилуй, — проговорил он, таращась на меня. — Тебе Морфид Мортимер нужна, парень?
— Она, — ответил я; у меня не было никакой охоты вступать в разговор с пьяным ирландцем.
— Ты, значит, тоже политикой занимаешься? — спросил он, покачнувшись.
— Вовсе нет, — отрезал я. — Так ты мне скажешь, где она живет, или нет?
— Не обижайся, — сказал он и поднял палец. — Я потому спрашиваю, что эта Морфид до политики страсть как охоча, и когда она не сочиняет хартии для союза, то, значит, подстрекает речами мертерский сброд. — Он рыгнул и погладил себя по брюху. — Куда там до нее Гаю Фоксу [4]. Он бы еще только порох в бочки накладывал, а у нее уж весь парламент взлетел бы к черту на рога…
— Ну хватит, — оборвал я его. — Так где же она живет?
— Иди к Коулбруквелу, — пробормотал он, чуть не падая на меня. — Последний дом, около молельни, и если увидишь дьяконов, то ради всех святых не упоминай имени Барни Керригана.
Жители Нантигло выглядывали из дверей, когда я проходил мимо, перешептывались и кивали головами. Большинство мужчин были плавильщиками: я узнавал их по обожженным лицам, перевязанным рукам и натужной походке — жар иссушал суставы. Некоторые почти ослепли, их красные глаза слезились, и они часто мигали, стараясь рассмотреть незнакомого человека. Оборванные дети носились, визжа от восторга, а возле домов сидели десятки мужчин — одни без ноги или руки, другие на костылях или с рукой в лубке, завязанной грязными тряпками. Это были отходы империи Бейли, выброшенные на свалку человеческие жизни, которым струя чугуна из печи или вырвавшаяся ручка ворота принесли увечье, увольнение и голод. Высоко над крышами клубилось, заслоняя солнце, облако серого дыма из Кум-Крахена, повисшее как полог над зубчатым парапетом дома Бейли. А рядом с лачугами рабочих и грохочущим заводом ярким пятном лежал прекрасный парк.
Я постучал в дверь последнего дома.
Дверь отворилась, и я улыбнулся, ожидая увидеть Морфид, но передо мной стояла Мари Дирион. Не знаю, кто из нас больше удивился.
— Святый Боже, — проговорила она. — Да никак Йестин Мортимер?
— Он самый. Морфид дома?
— Нет, ее нет, — прошептала она. — Они с Ричардом Беннетом уехали третьего дня в Мертер и все еще не вернулись.
Скажи она вместо Мертера Китай, я бы все равно не поднял на нее глаз — нас разделяла невидимая стена робости, воздвигнутая разлукой.
Я мялся на пороге, комкая в руках шапку. За ее спиной я видел маленькую, но чистую комнатку, откуда доносился запах свечей и обжитого тепла. Стол был застелен белой скатертью и накрыт к чаю.
— Входи же, — сказала Мари. — Соседи на нас из всех окон смотрят.
— Неудобно, — сказал я. — Ты одна, дьяконы дадут нам жару.
— А Морфид даст жару дьяконам и всему их потомству до четвертого колена. Вдова умерла, и теперь это дом Морфид. Заходи, выпьешь чаю.
Скорей в дом, пока она не передумала.
Мари закрыла дверь и прислонилась к ней спиной, улыбаясь мне блестящими, словно от слез, глазами, и я залюбовался ею. Тишину нарушали только посвистывание чайника да отдаленные удары молотов.
— Почему ты здесь? — сказал я. — Томос Трахерн говорил, что устроил тебя к Солли Уиддлу, а о Морфид даже и речи не было.
— Садись, — прошептала она, и мы сели и стали глядеть в пол. У очага сушились какие-то хорошенькие вещички, и она вдруг вскочила и сорвала их с веревки, точно они загорелись.
Высокой и стройной была эта новая Мари Дирион — тонкая талия и острые груди, и гордое достоинство, которого я не заметил тогда на реке.
— Ты все работаешь у Солли Уиддла?
— Нет, мою полы в Блейне. Начинаю в шесть в конторе управляющего, потом иду помогать его жене, но к вечеру я всегда дома и готовлю ужин Морфид и Ричарду, а потом они уходят на собрания.
— Так, значит, Томос тебя сразу сюда привел?
— Да, — сказала она со смешком. — Чтобы соблюсти приличия — ведь прошел слух, что Морфид с Ричардом живут в грешной связи. А теперь мы спим втроем, я — посредине.
— Это правда? — нахмурясь, спросил я.
— Господи, ну и бестолковый же народ у вас в поселке. Ох, Йестин, да неужели ты думаешь, что Морфид станет с кем-нибудь делиться? Ого! Но соседям-то надо что-нибудь сказать.
Она засмеялась и сняла чайник с огня. Он свистел и ворчал. Казалось, что я сижу дома и по комнате, шелестя платьем, ходит жена; позванивают чашки, отблески огня играют на занавесках, задернутых, чтобы не подглядывали соседи. Посплетничать в Нанти любят, хлебом не корми, сказала Мари. Зачастую под окном собирается человек двадцать, и тот, которому видно лучше всех, громогласно оповещает остальных, что происходит внутри, и каждый раз, когда Ричард берет кусок вишневого пирога или Морфид наливает еще чашку чая, вся толпа разражается приветственными кликами, а уж когда гасят свет, об этом знает весь город.
Никто не умел так рассказывать, как она; лицо ее озарялось, руки так и порхали.
— Ты обо мне не вспоминала, Мари?
Оживление как сдунуло с ее лица.
— Ответь мне, — решительно сказал я.
Она опять улыбнулась.
— Ноги у меня совсем зажили и в животе больше не пусто. Как можно забыть того, кто меня накормил, перевязал мне ноги и привел к себе в дом?
— Ты только поэтому обо мне вспоминаешь?
— Не только, — задумчиво сказала она. — Вспоминаю, когда гуляю по берегу Афон-Лидда и вижу, как шахтеры ловят форель, или когда стою около вагонеточной колеи и слышу грохот колес и звон упряжи, совсем как у вас в поселке.
— Только поэтому?
— Хватит для начала, — ответила она, и на щеках ее заиграли ямочки.
— Тогда мы проделаем все это снова, — воскликнул я. — В следующее воскресенье уйдем из этой грязной дыры, и я засну у реки, а ты будешь купаться, а потом я поймаю для тебя большую форель и зажарю ее на вертеле, черт побери!