— Ну и что же? Нечего все сваливать на английскую кровь! Разве Зефания Уильямс не уэльсец? Думай, что говоришь! Мы и без того остались в дураках.
— А куда делся Уильям Джонс Часовщик и его пять тысяч молодцов из Понти? Молодцы, нечего сказать! Застряли где-то в Севне, пока мы тут дрались.
— Все солдаты — чартисты, а? — добавил другой, сплюнув. — Все до единого готовы идти на Лондон, так, что ли? А что будет теперь с нами, с нашими женами и ребятами? Винсента морят голодом и избивают в Монмуте? Ему повезло. А нам они покажут Хартию — костру будешь рад, не то что виселице!
— А доктор Прайс из Мертера, а? Куда он делся со своими тысячами, которых Крошей морил голодом? И ведь такого патриота-уэльсца поискать! Как он катал по Мертеру на козах, размахивая мечом, словно древний бард! Только вспомню про него и про таких, как он, мне тошно делается, что я уэльсец.
Они толкали друг друга, ссорились, ругались — то товарищи, то вдруг враги.
— Йестин, — сказал Райс. — Малыш Мо умер. Ты слышишь меня? Умер!
Они чуть не дрались; кто-то плакал, кто-то молился. Они снова шли приступом на Вестгейт — на этот раз с тыла, ставили пушку на Коммерческой улице, швыряли зажженные факелы в окна.
— Дельного плана не было, и дисциплины, вот что! Фросту и Зефании только бабами командовать, да и то у них ничего не вышло бы. И это руководители? Да они и в политике-то ничего не смыслят. Эх, попадись мне в руки Уильям Джонс Часовщик!
— Что это с тобой, Боксер? — спросил кто-то.
Большой Райс плакал в углу двора.
— Что это с ним? — спрашивали они, подталкивая меня локтем.
— У него сына убили, — сказал я им.
— Ну, слезами горю не поможешь, парень.
— Господи! — стонал Большой Райс, кусая пальцы.
— Черт возьми, — крикнул кто-то, проходя мимо. — Что скажет моя старуха, когда меня вздернут? Она меня всего изукрасила, когда узнала, что я иду с Фростом.
— Слава Богу, я не заплатил долг в лавку. Если лорд Рассел сошлет меня в колонии, Крошей останется с носом!
— Бейли платит вдовам пенсию, так, что ли?
Они смеялись, они шутили, они бились об заклад, гадая, что с ними будет дальше, а некоторые плакали.
— Мо Дженкинс был твоим сыном? — спросил кто-то у Райса. — Тот самый парень, который вызвал Дая Беньона Чемпиона? Эх, черт. Считай, что ему повезло, а свои слезы побереги для тех, кто уцелел. Ведь англичане сожгут нас живьем, если не придумают чего-нибудь похуже. Они снова запалят костры, лишь бы сломить нас и дать урок тем, кто собирается восстать. Они нанесут стране такой удар, что она и через сто лет не оправится, помяни мое слово.
— Мой сын умер, — говорил мне Райс, не слушая его. — Сжалься надо мною, Иисусе!
И он бил кулаком о кулак и плакал.
Неужели он умер — мой друг? Умер Мо Дженкинс, мальчишка из пещеры Гарндируса, с которым я дрался на Тэрнпайке? Мо, который, когда я венчался с Мари, пел, гордясь своей силой, бестрепетно ожидая встречи со страшным Даем Беньоном, ушел в вечность, окропленный слезами своего отца?
Умер ли Идрис Формен? Ушел ли из жизни Афель Хьюз к своей обожженной жене и к дочке Сейни? И неужели Ричард Беннет сейчас в раю, проходит в цвете своей юности через врата мертвых — он, который всю жизнь боролся за рай для живых на земле? С нами ли возлюбленный Морфид в день нашего поражения, — в смятенный день, разрушивший все, за что он боролся?
Умерла ли Эдвина, сестра моя, которую я никогда не понимал? Спит ли она под тисами на кладбище церкви Святой Марии, где рассыпалась в прах ее хрупкая белая красота? Мертва ли моя страна, любимый мой край, стерший в порошок кости прежних завоевателей и втоптавший их знамена в пыль? О древняя страна, гудевшая под ногами Рима, увенчанная победными лаврами, ты сумела спасти свою душу из пламени, зажженного твоими врагами, и сохранила честь перед лицом позора. Отсюда я вижу темные очертания Вершины. Я вижу пенные потоки Афон-Лидда, несущиеся среди вереска Вонавона. Я снова вижу горы — зеленеющие в жарком мареве лета, черные и холодные под морозной зимней луной. Шелестит ли еще сено в сарае Шант-а-Брайна? Струится ли еще канал в тени ольхи от Брекона до Понти?
Солдаты обыскивали нас; расчищая себе дорогу прикладами, они били нас по локтям, чтобы мы поднимали руки, ощупывали наши карманы.
— Сволочь поганая! Да тут оружия хватит на весь бреконский гарнизон!
— Эй, ты, как тебя зовут?
— Йестин Мортимер.
— Чартист, а? Мы тебе покажем чартистов. Вот отвезем тебя в Монмут, будешь там плясать на веревке полтора года!
«Да, — подумал я, — если вы довезете меня до Монмута».
— Ты ранен? — спросил сержант. — Рука перебита? Эй, ты, брось-ка это ружье и сломай мне пику на лубки.
Руки у него были грубые, но он хорошо перевязал мою рану. Возясь с лубками, он говорил со мной на ланкаширском наречии, но я его не слышал.
Потому что я стоял у печей Гарндируса, глядя, как из летки льется чугун. Потому что я скакал по Гарну, ища Эдвину. Потому что я шел с моим отцом по горе Лланганидр и целовал Мари среди вереска в пасхальное воскресенье.
— Марш! По повозкам!
Они пинками погнали нас со двора и затолкали в повозки, чтобы везти в Монмут, — мы стояли в них так тесно, что никто не мог бы выпасть. Рядом шли солдаты — ружья наперевес, штыки примкнуты: так во Франции возили осужденных на гильотину.
— Ах, черт! — сказал мой сосед. — Какой они нам парад устроили! Едем, словно аристократы. Выше голову, уэльсцы, споем последний куплет «Песни о Хартии», чтобы показать путь другим.
И мы запели:
Примечания
1
Методисты считали, что Библии приличествует только черный переплет. —