опушками, что чернели с наступлением сумерек. Местные жители по старинке рассказывали о великом голоде, когда из человеческих костей делали формы для хлеба, и кроткие крестьяне, поджав губы, провожали тусклыми взглядами экипажи Дрё Д’Обре, господина д’Оффемона. Жили они в лачугах, а порой и в глинобитных хижинах, собирали подгнившее зерно, пахали сохой землю и не знали вкуса пшеницы. Колотили дубинами полуголодный скот, а дети плакали от усталости, сгибаясь вдвое под заплечными корзинами с репой. Сермяжные юбки, грубое беррийское сукно, саржевые фартуки и закопченная бумазея - все это обтрепывалось, свисало жесткими лохмотьями, отяжелевшей от сухой грязи бахромой, загаженным рубищем. Иногда по воскресеньям у Решеток зaмка собирались грызшие ногти селяне, и из оцепенения Их выводили разве что проходившие мимо фламандские комедианты. Торжественно, точно птицы кагу, шествовали дудочники и калеки на костылях; Бродячий солдат, Насмешник, Коротышка и Бутылка, оборванные паяцы с видневшейся сквозь дыры в отрепье серой кожей. Шум их приближения доносился издалека, задолго до того, как они проходили в свете фонарей, что окрашивал черным и желтым карликов, горбунов, медведей с выколотыми глазами и обезьян с содранной заживо кожей. Над комедиантами, как и над крестьянами, тяготело проклятие.
Летними ночами здесь не слышалось жабье кваканье из бескрайнего черного парка, а январскими вечерами ветер доносил из Компьеня волчий вой - напевные и нежные, тягучие жалобы, рыданья внезапно охрипших сирен, свирепый и безутешный хор, кантилены голода. В ту пору Дрё д’Обре давал балы, и парадный двор запруживали кареты со всей округи. Когда праздничными вечерами Мари-Мадлен слышала сладостные звуки чаконы и бранля[90], исполняемых струнным оркестром и невыразимо ее волновавших, она вставала с постели и смотрела в окна своей комнаты на отсветы факелов из окон нижнего этажа, ложившиеся золотыми прямоугольниками на синий снег.
Танцы устраивались в мраморной гостиной - большой парадной галерее, которую вдохновленный своим горным хозяйством Дрё д’Обре облицевал варской яшмой, юрским брокателем, лангедокским порфиром, красным крапчатым, пиренейским и улитковым мрамором - от огромных плит веяло ледяным дыханием тех вершин и бездн, откуда их извлекли. Эта пышная гробница наделяла оффемонские пиршества мрачным великолепием и торжественностью, которые ассоциировались с последними днями человечества, причем аллегория выражалась отнюдь не в форме, а в содержании. Поэтому, несмотря на отсутствие статуй и картин, каждый бал становился здесь Пляской смерти, все очарование которой заключалось в том, что она была последней.
Иногда после полудня Мари-Мадлен толкала дверь пустынной мраморной гостиной, встречавшей своим холодным дыханием. Девочка любовалась зелеными и красными мраморными озерами, вздрагивала в ознобе, а затем недовольно поджимала губы и уходила. Однажды ей захотелось туда войти, но она обнаружила у двери большую китайскую вазу. Вначале Мари-Мадлен попыталась ее отодвинуть, но та оказалась слишком тяжелой, тогда девочка побегала за палкой и принялась бить изо всех сил, разбрасывая во все стороны драконов и фениксов - голубоватые осколки, молочно-белые чешуйки, обломки цветов, с резким грохотом падавшие на пол. На шум прибежала Масетта.
Мари-Мадлен больше нравился Пикпюс - в Оффемоне она скучала по Нелюдимой чаще и жабьему кваканью. Для нее накрывали стол в темной комнатке: Масетта подавала холодец из головы, позолоченным серебряным половником накладывала вареную фасоль с салом, наливала крепкий рябчиковый бульон и хлебную похлебку, где солнечными кружками плавало масло. В сезон охоты посреди двора громоздились пирамиды из дичи, окровавленные оленьи туши. В воздухе затхло смердело пoтом и кишками, а еще неуловимо тянуло псиной. Доезжачие и псари пировали в большой кухне, откуда доносились звон чарок, стук посуды, непристойные песенки пьяных мужчин:
Раскаты хохота, рыганье и хрипенье сливались в протяжный смертный вой, сменявшийся сиплым оханьем. Мари-Мадлен знала все песенки псарей наизусть.
Порой, когда высокие деревья обволакивала лазурная пыльная мгла, пронизанная золотыми стрелами, ранившими листву в чаще, Масетта водила девочку в лес за грибами. Грибы прятались среди папоротников и корней, под свесившимися ветвями, молча принимались к земле, наполовину увязая в перегное. Мари-Мадлен Училась различать коричневый бархат притаившегося под дубами боровика, крупные белоснежные шампиньоны, сморчки с предательским запахом, белые с рыжеватым отливом плютеи, несравненные зонтики с крапчатыми ободками, ютившиеся за пазухой у деревьев шишковатые ежевики, с несчастным видом росшие по краям тропинок косматые навозники. Масетта показывала ей и другие: торжествующий мухомор в красной мантии, вонявшую падалью бледную поганку, огненно-рыжую рядовку в окружении собственных карликов, пантерный мухомор с пятнами, как у генетты раздвоенную ярко-зеленую сыроежку, синюшный базидальный гриб и купы ложных опят, копировавших канделябры настоящих. Если отведать этих грибов, непременно умрешь. Смерть... Мари-Мадлен впервые узнала о ядах - тайных всесильных снадобьях.
Обязанности Дрё д’Обре мешали ему надолго оставаться в Оффемоне, но каждый приезд обогащал познания девочки. В Пикпюсе ее жизнь без остатка заполняли запахи, вкусы, овевавший лицо ветерок, солнечный и лунный блеск, заставлявшее подслушивать у дверей любопытство, долгая беготня по коридорам, садам и, в первую очередь, грезы. Когда ей показывали «братиков» Антуана и Александра - шатавшихся карапузов в парчовых платьицах, задубевших от выблеванного молока, с покрытыми коростой головами под узорными валиками, или когда ее подводили к младшей сестре Анриетте - слюнявой и сопливой холщово-шерстяной хризалиде, мертвенно-бледной, истерзанной глистами, похожей на тыкву либо, напротив, багровевшей от ора, Мари-Мадлен кривила губы, морщила нос и сторонилась.
Она подружилась с кузеном Гектором де Туарсе - рыжеволосым и сероглазым ровесником с совершенно ясным взглядом, надеясь, что он раскроет ей какой-нибудь секрет. Мари-Мадлен повела кузена в Нелюдимую чащу, показала рокайли, заброшенную часовню, черепа, а главное - как мочатся девочки. Напряженные до предела нервы, окружающее запустение и сама непривычность обстановки подтолкнули их к примитивным посвятительным обрядам. Дети смеялись, в шутку падая друг на друга, взопрели от возни - детский пот и едкий аромат мочи, но вскоре они снова зашушукались, напустили на себя таинственный вид, словно хотели набить цену собственным находкам, превратить их в сказочное приключение. Сообщничество как звезда с бесчисленными лучами, как роза ветров с текучим центром. Оно было частью интимности, пустившей непрочные корни, невероятно хрупким трофеем. Дети стремились к открытиям, натыкались на собственное неведение, убожество, напрасно упорствовали, смотрели, но не видели, воображали, но не понимали, выходили на картонную сцену, смешивали все в одном переживании - пусть незавершенном, но отмеченном печатью свободы. Ведь хотя Мари-Мадлен уже наслаждалась огромной свободой, она нуждалась в секрете, или, возможно, на эту мысль ее натолкнул поднадзорный Гектор. Мари-Мадлен также нравилось поражать его всякими небылицами и собственными познаниями - например, о грибах или крапчатом болиголове в Нелюдимой чаще. Они поспорили, кто отважится съесть отраву, но оба сплутовали. Когда Гектор де Туарсе вернулся домой, Мари-Мадлен заскучала, но ей даже в голову не пришло в одиночку продолжать игры, казавшиеся неким соревнованием. Так или иначе, на дворе стояло лето, и она ходила в Нелюдимую чащу почти ежедневно.
Из старой, изъеденной плесенью исповедальни послышались негромкий шорох и ровное дыхание. Наверное, крысы, но крыс Мари-Мадлен не боялась. Вдруг освещение переменилось, а меж дверью и ребенком встала тень.
Она онемела перед лакеем по имени не то Угрон, не то Бугрон, не то Фугрон, что чистил конюшни и скоблил фонтаны. Его внешность уродовала заячья губа. Жесткие жирные волосы ниспадали копной,