«Он любил эту церковь, старинные в ней образа…»
Куча мусора, ничего не понятно.
Попробуем тогда пойти по косвенным признакам. Что обычно бывает связано с любовью? Эротика. Есть эротика у Достоевского? Есть ли у него, например, поцелуй?
Я не поленился, проверил все поцелуи. В двух главных романах.
Целуются у Достоевского — сразу скажу — активно: сестры с братьями, братья с сестрами, братья с братьями, в том числе в губы (так было принято у мужчин в России), целуют руки, ноги… о да-а! Дико любят целовать ноги — не в эротическом смысле, а в смысле унизиться — ноги, следы этих ног, сапоги целуют неоднократно… Главные персонажи целуют родную землю — хотя автор вынужденно признает, что родная земля грязновата… «Как стоял — так и упал он на землю! Стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю с наслаждением и счастием…» Целуют письма, портреты, могилки, мертвую лошадь… Не помните? По-омните: «С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы…»
— Тьфу! — сказала Анна.
— Дарлинг, это дети в школе проходят. В девятом классе, если не путаю…
Но если все это пугающее разнообразие опустить — и ограничиться поцелуями между людьми
Шесть маленьких эпизодов. Всё строго поровну: в «Преступлении и наказании» три поцелуя — и в «Карамазовых» три поцелуя.
Мертвые лошади не считаются. Брат и сестра, муж и жена — не считаются. Только мужчина — и посторонняя женщина.
Вы представляете? На два здоровенных романа — один вообще эпопея четыре тома — по три поцелуя между мужчиной и женщиной. Просто рекорд.
В числе шести эпизодов — один особенный. Вот он.
Дмитрий Федорович Карамазов, Митя, двадцать семь лет, везет Грушеньку, двадцать два года, с бубенцами на тройках кутить, ну и целует, в процессе… Грушенька приговаривает в перерывах: «Целуй меня, целуй крепче, вот так. Любить, так уж любить!..» («Стрелять так стрелять» хочется добавить…) «…Раба твоя теперь буду, раба на всю жизнь!.. Целуй!.. Стой! Подожди, потом, не хочу так… — оттолкнула она его вдруг: — Ступай прочь, Митька, пойду теперь вина напьюсь… пьяная плясать пойду…» и так далее.
Не знаю как вам, а мне как-то не особенно эротично. Вроде идут по программе: на тройках приехали — ну, шампанское, пляски, это, цыгане, ну и поцелуи тоже в наборе… В ассортименте. Положено вроде: на тройках приехали… Но целуются — а сами думают о своем…
И все же, при всех оговорках, сцена с Митей и Грушенькой — это что-то особенное. Это что-то, я бы сказал, из ряда вон выходящее.
Знаете, что здесь особенное? Возраст женщины.
Двадцать два года — не то чтобы сильно много, но все-таки половозрелая…
— Как неприятно ты выражаешься, — сморщилась Анна.
— Да. — Дмитрий Всеволодович не то согласился с женой, не то заключил свою предыдущую фразу. — В то время как остальные пять из шести эпизодов… Я повторяю! это шесть эпизодов на два огромных романа, главных в творчестве автора: и из этих шести эпизодов в пяти — мужчина целует девочку. Не взрослую женщину, а — Достоевский подчеркивает это — девочку!
И пять раз из пяти — на фоне страдания, сопротивления, унижения, принуждения…
Номер раз. Тот же Митенька Карамазов:
«…в темноте, зимой, в санях, стал я жать одну соседскую девичью ручку, и принудил к поцелуям эту девочку, дочку чиновника, бедную, милую, кроткую, безответную. Позволила, многое позволила в темноте…»
Это — раз. Не говорится, сколько лет было «девочке», говорится только, что «девочка». «Бедная, безответная»…
Номер два. Это уже «Преступление и наказание». Раскольникова целует Соня. Юридически говоря, Соня — взрослая, хотя по самой нижней границе, ей восемнадцать — но в описании автор все время упорно подчеркивает: «…девушка, очень еще молоденькая, почти похожая на девочку… домашнее платьице… оробела, как маленький ребенок…» И снова, очень настойчиво: «…худенькое и бледное личико…» Вот! «В лице ее, да и во всей ее фигуре, была одна особенная характерная черта: несмотря на свои восемнадцать лет, она казалась девочкой, гораздо моложе своих лет, совсем почти ребенком». Главная, особенная, характерная черта: девочка, маленький ребенок. Это особенно важно автору, в первую очередь.
Три. Свидригайлов целуется с девочкой, ей пятнадцать: «Можете себе представить, еще в коротеньком платьице, неразвернувшийся бутончик, краснеет, вспыхивает… детские еще глазки, робость, слезинки стыдливости… Светленькие волоски, губки пухленькие…» Так…
Номер четвертый. Алеша Карамазов целуется с Лизой, четырнадцати лет… Лиза, если помните, инвалид, она не ходит…
И наконец, номер пятый — к вопросу о пухленьких губках — десятилетняя девочка Полечка. «Раскольников разглядел худенькое, но милое личико девочки, улыбавшееся ему и весело, по-детски, на него смотревшее… положил ей обе руки на плечи и с каким-то счастьем глядел на нее. Ему так приятно было на нее смотреть, — он сам не знал почему…» — прочитал Дмитрий Всеволодович с особенным выражением. —
«— А кто вас прислал?..» Бла-бла-бла… Вот:
«— А меня любить будете?
Вместо ответа он увидел приближающееся к нему личико девочки и пухленькие губки, наивно протянувшиеся поцеловать его… Тоненькие, как спички, руки ее обхватили его крепко-крепко, голова склонилась к его плечу… Прижимаясь к нему все крепче и крепче… Заплаканное личико…
— Всю мою будущую жизнь буду об вас молиться! — горячо проговорила девочка и вдруг опять засмеялась, бросилась к нему и крепко опять обняла его… Раскольников сказал ей свое имя, дал адрес, и… девочка ушла в совершенном от него восторге».
Этот номер с девочкой Полечкой и пухленькими губешками особенно крут, если учитывать, что две минутки назад у девочки Полечки помер папочка.
Две минуты — буквально! Ну, пять. На глазах у ребенка умер отец! раздавленный, как все помнят, телегой. Раскольников произносит небольшой абзац текста — уходит — его на лестнице догоняет дочка раздавленного отца и ап! — «по-детски весело засмеялась», «тянется теплыми губками» и «ушла в совершенном восторге»!..
Смотрите: не просто «маленькие», не просто «слабенькие» — еще желательно, чтобы была инвалид, а еще лучше, чтобы отца задавило, чтобы было какое- нибудь унижение, чтобы слезинки поблескивали — вот тогда прямо совсем хорошо…
Дмитрий Всеволодович выпил воды. У Федора на душе было тяжко, но слушал он со вниманием.
— Надо признать, — продолжал Дмитрий Всеволодович, — что все эти эпизодики с детскими личиками и безответными губками — эпизоды короткие, не центральные. Ощущение, что все они где-то сбоку, наскоряк, в какой-то темной подворотне… то на лестнице темной узкой кривой… то в санях под пологом, в темноте, как-то криво все, наскоро, неудобно, негде автору от души развернуться…
Оно понятно: «Лолиту» когда у нас напечатали? Что-то лет через сто после «Преступления и наказания»? И то был страшный международный скандал. Так что Федор-Михалычу в тысяча восемьсот шестьдесят каком-то году тему пухленьких детских губок не стоило слишком уж развивать… Костей не собрал бы. Так что — по краешку… кривенько, маргинальненько…
Зато есть описания, где Федор-Михалыч дал жару уже — каламбур! — не по-детски. Есть описания, где уже не намеки по типу «много позволила в темноте» — а все смачно прописано, и что позволила, и кому, и куда; и непонятно, что это вообще такое: то ли ещё художественная литература, то ли уже что-то за гранью… добра и зла…
Чтобы не выглядело как предвзятость, я снова жестко привязываюсь к лексике.
В девятнадцатом веке, в каких-нибудь шестидесятых-семидесятых годах, не в ходу было слово «эротика», «эротичность». Не говоря уже «сексуальность». Использовались другие слова — «наслаждение» и, буквальнее — «сладострастие».
Я начну с более слабого, с «наслаждения».
«Знай, сударь, что мне таковые побои не токмо не в боль, но и в наслаждение бывают…» — говорит Раскольникову Мармеладов. «Ибо без сего я и сам не могу обойтись. Оно лучше».
Мне это нравится: «Оно лучше».
Жена «схватила его за волосы и потащила в комнату. Мармеладов сам облегчал ее усилия, ползя за нею на коленках.
— И это мне в наслаждение! И это мне не в боль, а в на-слаж-дение, милостивый государь!..»
«В на-слаж-дение» Достоевский сам написал по слогам. Он подчеркивает: наслаждение связано с чувством вины. Алкоголика — а Мармеладов клинический алкоголик — наказывают, и в момент наказания он вместе с болью испытывает наслаждение.
Мы эту связь для себя помечаем: преступление — наказание — наслаждение… Здесь же, в скобках, запойный алкоголизм… И, не задерживаясь пока на этом, движемся дальше.
В том же романе — сцена публичного покаяния. В общем-то, психологическая развязка: «Он стал на колени посреди площади, поклонился и поцеловал эту грязную землю с наслаждением и счастием».
Обратите внимание, счастье и наслаждение здесь испытывает — кто?
Убийца.
Вообще, если вдуматься: кто главный герой двух самых главных романов Федор-Михалыча Достоевского?
Кому мы сочувствуем что-нибудь страниц пятьсот «Преступления и наказания» и тысячи так полторы страниц «Карамазовых»?
Это убийцы.
В первом случае — непосредственный и реальный убийца Раскольников, во втором случае — убийца, я бы сказал, мистически-коллективный: вы помните, к отцеубийству причастны по крайней мере три брата — Дмитрий, Иван — и Павел Смердяков, который тоже их единокровный брат. Парадоксально, что Дмитрий — ударил и в принципе физически мог убить. Павел реально убил. Но при этом мистически самый виновный — Иван, который в момент убийства находится вообще в другой географической точке — в деревне Чермашне. Чермашню тоже запомним.
Достоевский так строит логику повествования, что виноват в первую очередь Иван, поскольку он ненавидел отца больше всех. А что убил чужими руками — неважно, не суть.
Другой интереснейший момент в двух романах — это описание жертв убийства.
Жертвы в обоих случаях — отвратительные. Тошнотворные. Вы обращали внимание, насколько похожи Федор Павлович Карамазов и старуха-процентщица? Они страшно похожи!