Тысячи звезд подрагивали, помигивали, мерцали — но их соединенный свет, отражавшийся в ледниках, был совершенно ровным.
Прислонившись лбом к холодному оконному стеклу, Федя понемногу, с усилиями, дышал. Дышать было нелегкой задачей, как на морозе.
Ни о чем толком не думал, ничего определенного не вспоминал. Может быть, только имя… да и имя — не повторял, а оно само собой то и дело повторялось, отзывалось внутри, как будто капала капля. Но никаких внешних образов в памяти не возникало. Если бы Федю сейчас попросили нарисовать ее или даже подробно ее описать, он вряд ли хорошо справился бы с этой задачей.
И вообще не Леля сейчас занимала его внимание, а странный вертикальный стержень, сформировавшийся между грудью и животом — от середины груди до желудка. Этот стержень причинял неудобство: мешал согнуться, мешал дышать. Если бы для какой-то цели потребовалось перевести этот стержень на словесный язык, то самым точным переводом, наверное, оказалось бы слово «нет».
«Нет» застряло внутри Федора, посередине: стояло колом. Оно было простое, холодное и бесцветное — как был лишен цвета ночной пейзаж за окном.
По мере того как привыкали глаза, неземное свечение становилось отчетливей и отчетливей. Никакой весны — ни малейшего даже следа — больше не было в мире: только подзвездный лед, цепенеющий в свете звездного льда.
В этой вечности, неподвижности, однородности было что-то лечебное, анестезирующее. Даже не верилось, что несколько часов назад горы были облиты теплым, многообразным солнечным светом; каждый выступ имел свой оттенок, каждое углубление — неповторимую тень…
Теперь мраморное свечение распределялось без предпочтений и заполняло всю панораму ровным бесстрастным сиянием. Так должна была выглядеть какая-то умственная абстракция — или даже логика как таковая, формальная логика.
Неподвижные горы — гладкие, полированные ледники, окруженные ореолом, — это было красиво… и даже больше: торжественно и прекрасно.
На все был дан правильный, точный, исчерпывающий ответ: «Нет».
Странное чувство сейчас приходило к Феде: ему казалось, что он очень быстро, буквально с каждой минутой, взрослел. Как будто многие множества сложных слов и мыслительных построений отваливались от него, как какие-то бесполезные корки — и оставалось, как в глупой песенке,
Тянущая, неудобная боль не унималась, пульсировала во лбу и давила холодом на желудок — и даже, кажется, постепенно росла — но вместе с нею росла и устанавливалась наконец ясность. Почти невыносимая ясность — и чистота.
ПЯТЫЙ ДЕНЬ
43. Рассказ беженки
Ми в Абхазии жили — в Грузии. У нас есть гора. Оттуда ходили босиком, ми ничего не взяли, ни одежды, ничего. Один дочка у мене маленький была, один дочка замужем положение, а сын немножко взрослый была. У меня сын убили двадцать один год. Такой положение. Мы убегали, отец не ушла. Мой отец говорит: «Не пойду, — говорит, — пусть меня здесь убивают. Я мой жизнь здесь оставил!» Мы ждали-ждали — может, папа тоже придет?.. Потом сказали, что папа-мама убили. Отец знаешь как убили? ее мучили! вот так провод засунули электро, и так и убили отец. Отец у мене было семьдесят восемь лет. Когда ее убили — дом тоже сожгли и отец бросили туда, на этих… огон! мы не могли похоронить.
Отец-мама меня вырастила. Папа маме говорит: «Я когда умру, — говорит, — я буду знать, что она мене будет плакать». Почему? потому что мене свекруха умерла — я плакала как моя мама родная. «Ой, я не боюсь уже, — отец мать говорит. — Свекруху как она плачет! так дочка родная не будет, — он говорит. — Я уже буду спокойньше, что моя дочка мене будет плакать». А я не могла ни мама, ни папа плакать. Я за них капли не могла этих, слез.
Мы двенадцать дней мучения было у нас! Вот такой гр-ряз!.. Снег идет гора, трактор чистит, сколько люди мертвый лежал на дороге, вот такий маленький, прям там дети мертвые оставили убегали… где могли похоронить?! Вот так копали чуть-чуть земли, маленький ребенка, вот грудний ребенка — копали, так и оставили — и так крестик: может быть, вернемся, может быть, потом будет похоронить… Кто это не видела — пусть не видит такий горя никто! Такой трудных, сердце заболит, такой горе. Два месяц, больше, на этой больнице лежала, не кушала после моей сын, не пила, босиком ходила. Насильно кормила дочка: «Мама, — говорит, — если ты будешь умирать, я тоже буду умирать». Ох-х, такой положение… Вот сижу тебе разговариваю, уже на моей сына идет в голове: почему мене сын убили? Почему нужно убиват?! Никому плохого не сделала. Не пила, не курила, не воровала, старший-младший знала… Сейчас я смотрю: старший-младший не знают здесь! Я нервничаю: мой сын так не делала, я говорю. Мой сын тихий была, воспитанный, хороший парень. Такой сын мене больше где есть? Нет. Фотография дома смотрим — и ничего: могилу не можем ходить. Ох мучения, ох мучения…
«Я уже ее не могу смотреть! — моя муж говорит, — от сына сколько мучит моя жена». Муж инфаркт получила. Я думаю: деньги надо, чтоб выручить человеку — один лекарство три тыщи рублей отдавали, три тыщи рублей один, массаж две тыщи. Моя муж… Меня муж говорит: «Столько деньги моя жена не может уже заработать. Нет! Вы мене не можете помогать!» Когда инфаркт получила, своя руки не может, машина не может: «Жена возит-возит товар, ее деньги куда я возьму? — говорит, — мои укол, что ли? Я на ее глаза не могу смотреть!» Он сам себе повесила. Мы думали, она дома сидит. «На улице вышел, свежий воздух», — она говорит. А сосед говорит: «Твой муж уже повесила». Он сам себя повесила. Вот такой положение. Такой трудный.
Моя муж так сделала, я говорю: «После сына мене жить зачем надо?»
«Ты что! — дочка мне говорит. — Мама: ты умрешь — ты смотри, я второй день тоже буду там». Я живу сейчас ради моей дочка, чтоб дочку ничего не было. С зятом живу. У нас обычай такой: отдельно жить не могу, сейчас с зятом живу. Мой зят очень хороший. Хороший — такой сын родной не будет. Всегда на моих глазах смотрит он: «Почему мама не кущает? Почему мамэ настроения нету? Кто маму обидел?» Дочку говорит: «Маму не обижай! Может быть, ругал маму?»
Я говорю: «Мене никого не ругала».
«Нет, мама сейчас успокоит, — дочка говорит, — ему никто не обидел. Придет потом покушает…»
За зяту говорю сейчас, хороший очень. Я болела, аллергия дала ночью, нервы, не спала никак от нервы, всё чешет. Зять позвонила везде, кожаный позвонила везде — без очереди мене пустили сразу! Этот врач — ее друг там имеет, профессор хороший. Из Абхазии тоже, только они грэки. Он от нас ничего деньги не взял: «Я такой женщину как могу деньги брать?» — говорит. Выписала — девятьсот рублей стоит один ампула, это неделя один раз надо сделать, германский лекарство. Вот это сделала — лучше стало. Нервы спокойный, не чешет, ничего. У меня много помощь от зяту.
«Хватит мне, — говорит, — что моя тесть
Я говорю: «Я тоже, может быть, сделаю
«Как ты сделаешь
«Ага, — я думаю, — если моя сына холодно, зачем так буду ходить?» Я одевала — ему хорошо было. Да. После этого я начала уже одевать.
Потом у нас вот такой черный платье, вот так одевала: «Мама, — говорит, — я ничего не вижу, тёмно сижу». Я снимала платок.
Я ему говорю: «Сынок, тебе там кушать есть?» Он говорит: «Когда свет горит, мне все есть». Я ему горю свечки, и я довольный, что там ему светла и всё хорошо: светла, чиста, — Бог его хорошо держит. Потому что ребенок была — чистый ребенок, от Бога чист: не курила, один грамм не пила, экономический факультет учила моя сын, всегда по тону вот так: «пожалуйста, мама, пожалуйста», — слова лишний не слышала. Ох-х… Такой положение, очень трудно, очень плохой… Это целый история говорит…
Я всегда на работу иду — первый место туда церкв иду, это маленький церкв. Я семь лет там хожу, свечки ставлю, я каждый этих пишу там все, «упокой», все пишу. Я хочу, чтобы своима рукама, своима деньгама — мои сына, мужа свечки поставить, мои мама, мои отцу, — все надо своим рукам. Что я буду дома сидеть? Все равно, я думаю, легче будет на рынке — здесь люди, много не думай. Если дома буду сидеть, я, наверное, в сумасшедшей больнице буду. Думаю, может быть, мене здесь чуть-чуть хорошо будет. Вышла здесь на работу, работаю — иногда голова не работает. Иногда линия на электричку другой иду — думаю: куда я иду? «Донской» надо выходить! Я выхожу другое метро, думаю: куда иду? Обратно спрашиваю: «Пожалуйста, скажите мне, на какой дорога „Донской“?»
«Ой, „Донской“ метро, женщина, не сюда — переходи, пожалуйста, другой линия…»
Прихожу одиннадцать часов, двенадцать часов дома. Если там не показывали, наверное, не могла даже домой приходить. Такой трудных… Когда вижу, сын говорит: «Мама, мене там все есть, мене там все хорошо, почему ты плачешь?»
Я говорю: «Сынок, мне трудно».
«Я дома тебе всегда. Ты мене не видишь, я всегда с тобой стою», — говорит.
Я так видела — не во сне: вот как свечки горит, я уже как закрываю, так хорошо ее видела — так светла, бела, белий.
На работу потом утром приду, товар вылаживаю, говорю: «Сынок, ты со мной? Давай мене со мной рядом. Я надеюсь на тебе, что ты со мной всегда рядом будешь». Вот так разговариваю…
Вот, дочка, такой история у меня. Это много история, очень трудно высказать человеку. Такой положение.
44. Наглядная агитация
— Чем это ты увлекся, мой друг?.. — Анна перегнулась через стол. — Иероглиф рисуешь?
— Иероглиф… — довольный, проурчал Дмитрий Всеволодович. — Всем иероглифам иероглиф…
Ваша беженка из Абхазии, так? Кто-то помнит, как в древности называлась Абхазия? При древних греках?
— Таврия?..
— Таврия — Крым, дерёвня.
— Колхида?