я знал, что богач никогда не чувствует себя столь добродетельным, как в том случае, когда он справляется о здоровье жены кучера и посылает пару фунтов на приданое ее новорожденному. Обыкновенная пресловутая «доброта сердца» и «великодушие» миллионеров не простираются дальше этого рода благотворительности, и когда, во время моих праздных шатаний по паркам, мне случалось встретить маленького ребенка сторожа и дать ему шесть пенсов, я почти чувствовал себя достойным занять место на небе по правую руку Всемогущего – так высоко я ценил свою доброту. Между тем тем Сибилла никогда не занималась такого рода магнатской благотворительностью. Она ровно ничего не делала для наших бедных соседей; к несчастию, местный священник однажды сказал, что нет большой нужды среди его прихожан «благодаря постоянному вниманию и доброте мисс Клер», и Сибилла с этого момента никогда не предлагала своей помощи. По временам она показывалась в Лилии-коттедже и сидела с час с его счастливой и прилежной владелицей, а иногда прелестная писательница приходила к нам обедать или пить «дневной чай» под развесистым кедром на лугу, но даже я, чрезмерный эгоист, каким я был, мог видеть, что в этих случаях Мэвис едва ли была самой собой. Она, конечно, всегда была очаровательна и интересна; в самом деле, единственным временем, когда я был в состоянии отчасти забыть себя и нелепо возрастающее значение своей личности в своем собственном уважении, было то, когда она нежным голосом, оживленная, делилась своим широким знанием книг, людей и вещей и поднимала разговор до такого уровня, какого никогда не достигали ни я, ни моя жена. Однако иногда я замечал в ней какую-то смутную принужденность, и ее откровенные глаза часто принимали тревожное и вопросительное выражение, подолгу останавливаясь на красоте лица и форм Сибиллы.
Тем не менее, я мало обращал внимания на эти пустяки, а главным образом заботился, чтобы больше и больше погрузиться в удовольствие чисто физического покоя и комфорта, не беспокоясь, к чему могло привести такое самопоглощение в будущем.
Я заметил, что лучший путь для того, чтобы быть совершенно без совести, без сердца и без чувств – это поддерживать свой аппетит и охранять свое здоровье; терзание из-за чужих горестей или повлечет за собой громадную затрату времени и хлопоты и неизбежно испортит пищеварение, и я видел, что не только миллионер, но даже умеренно богатый человек не рискнет повредить свое пищеварение ради того, чтобы сделать благо беднейшему собрату.
Пользуясь примерами, всюду представляемыми мне в обществе, я заботился о моем пищеварении и особенно интересовался, как были приготовлены и поданы мой завтрак и обед, и также, как была одета моя жена во время этого завтрака и обеда, потому что мое высшее тщеславие было удовлетворено, когда я видел пред собой ее красоту, возможно богаче убранную, и созерцал ее с той эпикурейской прихотливостью, с какой я созерцал блюдо трюфелей или особенно приготовленную дичь. Я никогда не думал о строгом и непреклонном «кому больше дано, с того больше взыщется» – едва ли я знал его. И в то время, когда я старательно заглушил в себе голос совести – тот голос, что поминутно побуждал меня, но напрасно, к более благородному существованию, тучи собрались, готовые разразиться надо мной с той ужасающей внезапностью, которая всегда кажется нам, отказывающимся изучить причины наших бедствий, так же ошеломляющей, как сама смерть, ибо мы всегда более или менее ошеломлены смертью, несмотря на то, что она – самое обычное явление.
В середине сентября мои знатные гости прибыли и оставались неделю в Виллосмире, и я был поставлен в смешное положение, принимая некоторых людей, которых я прежде никогда не встречал и которые смотрели на меня только как на «человека с миллионами», поставщика съестных припасов для них, и ничего более. Они обращали свое главное внимание на Сибиллу, бывшую, по рождению и положению, одного с ними «круга», и отстраняли меня, их хозяина, более или менее на задний план. Однако честь принимать королевскую особу более чем удовлетворяла мою бедную гордость в то время, и с меньшим самоуважением, чем у честной дворняжки, я переносил надоедания и брюзжанье по сто раз в день от того или другого из «знатных» лиц, которые слонялись по моему дому и садам и пользовались моим расточительным гостеприимством.
Многие воображают, что это «честь» – принять избранных аристократов, но я, напротив, думаю, что это не только унижение для своих благороднейших и более независимых инстинктов, но также и скука. Эти высокого рода и высоких связей индивидуумы по большей части мало сведущи и лишены умственных ресурсов; они неинтересны как собеседники; от них не почерпнешь пищи для ума, они – просто скучные люди с преувеличенным сознанием своей важности, ожидающие, куда бы они ни пришли, позабавиться без всяких хлопот для себя. Из всех посетителей Виллосмира только один доставлял мне удовольствие – это сам принц Уэльский; и среди многих личных неприятностей, претерпеваемых от других, я находил положительно облегчение в оказании ему какого-нибудь внимания, хотя бы незначительного, потому что в его обращении всегда были такт и учтивость, служащие лучшими атрибутами истинного джентльмена, будь он принцем или крестьянином. Однажды после полудня он отправился навестить Мэвис Клер и вернулся в веселом расположении духа, некоторое время ни о чем другом не говоря, как только об авторе «Несогласия» и об успехе, какого она достигла в литературе. Я приглашал Мэвис присоединиться к нашей компании прежде, чем принц приехал, так как я был уверен, что он не вычеркнул бы ее имени из списка приглашаемых для него гостей, но она не согласилась и просила меня очень серьезно не настаивать на этом.
– Я люблю принца, – сказала она. – Большинство, кто его знает, любит его, но я не всегда люблю тех, кто окружает его, простите меня за откровенность. Принц Уэльский – общественный магнит, он тянет за собой множество людей, которые посредством богатства, если не ума, домогаются «попасть» в его круг, но я не домогаюсь; кроме того, я не желаю показываться со «всеми»; это моя грешная гордость, скажете вы, но, уверяю вас, м-р Темпест, самое лучшее, что я имею и что я ценю больше всего – это моя безусловная независимость, и я не хотела, чтоб даже ошибочно подумали, что я стремлюсь смешаться с толпой льстецов, готовых только воспользоваться добродушием принца.
И, поступая согласно своему решению, она более чем когда-либо уединилась в своем гнездышке из зелени и цветов в продолжении недели фестивалей. Результат же был тот, как я и ожидал: принц в один прекрасный день совершенно случайно «заглянул» к ней в сопровождении своего егеря и имел удовольствие видеть оживление голубей-'критиков' и их драку из-за зерен.
Хотя мы очень желали и ожидали присутствия Риманца на нашем собрании, но он не появился. Он телеграфировал свои сожаления из Парижа, сопровождая телеграмму характерным письмом, которое содержало следующее:
Я посмеялся над этим письмом и показал его жене, которая не засмеялась. Она прочла его с напряженным вниманием, что несколько удивило меня, и, когда она положила его, ее глаза выражали скорбь.
– Как он нас всех ненавидит! – медленно вымолвила она. – Сколько презрения таится в его словах! Ты не замечаешь этого?
– Он всегда был циником, – ответил я равнодушно. – Я никогда не ожидал от него чего-либо другого.
– По-видимому, он знает некоторые свойства бывающих здесь дам, – продолжала она тем же задумчивым тоном. – Как будто бы он читает издалека их мысли и видит их намерения.
Ее брови сдвинулись, и некоторое время она казалась погруженной в мрачные размышления. Но я не поддерживал разговор, я был слишком занят суетливыми приготовлениями к приезду принца и не мог интересоваться чем-нибудь другим. И, как я сказал, принц, в лице одного из гениальнейших людей, прибыл и прошел через всю программу назначенных для него увеселений и затем уехал, выразив благодарность за предложенное и принятое гостеприимство и оставив нас, как он обыкновенно оставляет всех, очарованными его простотой и хорошим расположением духа. Когда, с его отъездом, вся компания также разъехалась, оставив меня и мою жену в обществе друг друга, в доме настала странная тишина и опустение, точно затаенное чувство какого-то подкрадывающегося несчастия. Сибилла, казалось, чувствовала это так же, как и я, и, хотя мы ничего не говорили относительно наших обоюдных ощущений, я мог видеть, что она была в том же самом угнетенном состоянии, как и я. Она ходила чаще в Лилию-коттедж и всегда после визита к светловолосой ученой среди роз, возвращалась, как мне казалось, в смягченном настроении; сам ее голос был ласковее, ее глаза задумчивее и нежнее. Однажды вечером она сказала:
– Я думала, Джеффри, что, может быть, в жизни есть хорошее; если б я только могла открыть это и жить этим! Но ты – последнее лицо, которое может помочь мне в этом деле.
Я сидел в кресле близ открытого окна и курил, и я повернул к ней глаза с некоторым удивлением и оттенком негодования.
– Что ты хочешь этим сказать, Сибилла? – спросил я. – Безусловно, ты знаешь, что мое величайшее желание видеть тебя всегда в твоем лучшем виде; многие