– Что такое? – шепнула она тревожно.
Я напрягал все усилия, чтобы сказать; наконец с трудом я ответил ей:
– Ничего!
И я жестом отослал ее. Я думаю, выражение моего лица испугало ее, потому что она быстро удалилась, и я следил, пока она не исчезла; когда она проходила будуар, я задернул бархатные портьеры и запер дверь.
Сделав это, я медленно вернулся к своей мертвой жене.
– Теперь, Сибилла, – громко сказал я, – мы одни, ты и я, одни с нашими отражающимися в зеркале образами – ты мертвая, а я живой! В твоих теперешних условиях ты неопасна для меня. Твоя красота исчезла!
Твоя улыбка, твои глаза, твое прикосновение не могут возбудить во мне страсть! Что скажешь ты? Я слышал, что мертвые могут иногда говорить, и ты должна поправить зло, какое ты мне сделала, ложь, на какой ты основала наш брак, преступление, какое ты лелеяла в своем сердце! Должен ли я прочесть твою мольбу о прощении здесь?
И я собрал исписанные листы бумаги в одну руку, скорее чувствуя, чем видя их, так как мои глаза были прикованы к бледному трупу в розовом шелковом неглиже и драгоценностях, который так упорно созерцал сам себя в зеркале. Я подвинул стул близко к нему и сел, следя за отражением моего собственного страшного лица рядом с лицом самоубийцы.
Вдруг повернувшись, я начал исследовать более внимательно мою недвижимую компаньонку и заметил, что она была очень легко одета: под шелковым пеньюаром была только белая одежда из мягкой тонкой и вышитой материи, сквозь которую был ясно виден античный контур ее окоченелых членов. Наклонившись, я почувствовал ее сердце; я знал, что оно не могло биться, однако мне чудилось, что я слышу его биение. Когда я отнял свою руку, что-то чешуйчатое и блестящее бросилось мне в глаза, и, присмотревшись, я заметил свадебный подарок Лючио – охватывающую ее талию гибкую изумрудную змею с бриллиантовым хохолком и рубиновыми глазами. Она очаровала меня; обвитая вокруг мертвого тела, она казалась живой, и если б она подняла свою сверкающую голову и зашипела на меня, едва бы я удивился. Я опустился на стул и опять сидел почти так же недвижимо, как труп рядом со мной; я опять смотрел, как все время смотрел труп, в зеркало, отражавшее нас обоих, нас, «соединенных воедино», как говорят сентиментальные люди о сочетавшихся браком, хотя, по правде сказать, часто случается, что нет в целом свете двух существ, более отдаленных друг от друга, чем муж и жена. Я слышал крадущиеся движения и подавленный шепот в коридоре и догадался, что некоторые из слуг стерегли и ждали, но мне это было все равно. Я был поглощен страшной ночной беседой, которую я затеял для себя, и так проникся ею, что потушил все электрические лампы в комнате, кроме двух свечей по обеим сторонам туалетного стола. Когда я сделал это, труп стал выглядеть более синеватым и ужасным; я опять сел и приготовился читать последнее послание мертвой.
– Теперь, Сибилла, – пробормотал я, наклонившись немного вперед и замечая с болезненным интересом, что в продолжении последних нескольких минут ее рот еще больше разжался, и улыбка стала еще безобразнее, – теперь исповедуйся в своих грехах! Так как я здесь, чтобы слушать. Такое немое выразительное красноречие, как твое, заслуживает внимания!
Порыв ветра с воплем пронесся вокруг дома, окна задрожали, и свечи стали мерцать. Я подождал, пока не замерли все звуки, и тогда, бросив взгляд на мертвую жену, под внезапным впечатлением, что она слышала мои слова и знала, что я делал, я начал читать.
XXXV
Вот что заключал «последний документ», начатый отрывисто и без обращения.
'Я решилась умереть. Не от страсти или блажи, но по зрелому обсуждению и, как я думаю, необходимости. Мой мозг утомился задачами, мое тело утомилось жизнью; лучше покончить с этим. Идея смерти, означающая уничтожение, – сладка мне. Я рада, что по моей собственной воле я могу остановить это беспокойное бьющееся сердце, эту волнующуюся горячую кровь, эту мучительную боль нервов. Как я ни молода, но у меня теперь нет больше интереса к существованию, я ничего не вижу, кроме огненных глаз моего возлюбленного, его богоподобных черт, его порабощающей улыбки, и это потеряно для меня. На короткое время он был моим светом, моей жизнью – он ушел, и без него все пустота, все мрак. Как могла бы я влачить одна медленно проходящие часы, дни, недели, месяцы и годы? Хотя лучше быть одной, чем в скучной компании самоудовлетворенного, самодовольного и надменного дурака, как мой муж. Он покинул меня навсегда – так он говорит в письме, принесенном мне девушкой час назад. Это именно то, чего я ожидала от него: может ли человек его типа найти прощение за удар, нанесенный его самолюбию! Если б он изучил мою натуру, понял бы мои душевные волнения или старался бы, по крайней мере, руководить мной и помогать мне; если б он показал мне хоть какой-нибудь знак великой истинной любви, о которой иногда мечтают, но которую редко находят, – я думаю, мне было бы жаль его теперь, я даже просила бы у него прощения за то, что вышла за него замуж. Но он обращался со мной, как он мог бы обращаться с купленной любовницей, то есть он кормил меня, одевал, осыпал драгоценностями и снабжал деньгами за то, что я была игрушкой его страстей, но он не дал мне ни одного намека на симпатию, ни одного доказательства самоотверженности или человеческой снисходительности. Поэтому я ничего не должна. И теперь он и мой возлюбленный, который не будет моим любовником, уехали вместе; я свободна делать, что хочу, с этим маленьким пульсом во мне, называемым жизнью, который, в конце концов, – только легко рвущаяся нитка.
Никого нет, чтобы помешать мне покончить с собой. Хорошо, что у меня нет друзей; хорошо, что я познала лицемерие и притворство света и одолела тяжелые истины жизни, что нет любви без сладострастия, нет дружбы без личного интереса и нет так называемой добродетели без сопровождаемого ею сильнейшего порока. Кто, зная эти вещи, захочет принять в них участие! На краю могилы я оглядываюсь на короткую перспективу прожитых лет, и я вижу себя ребенком в этом самом месте, лесистом Виллосмире; я могу записать, как началась эта жизнь, которой я собираюсь положить конец.
Изнеженная, избалованная, постоянно слыша, что я должна «выглядеть хорошенькой» и интересоваться нарядами, я уже в десять лет была способна к некоторому кокетству. Старые ловеласы, пахнувшие вином и табаком, любили брать меня на колени и щипать мое нежное тело; они прикасались к моим невинным губам своими губами, увядшими и зараженными поцелуями кокоток и «запятнанных голубок» города! Я часто удивлялась, как эти люди смеют прикасаться к свежему ротику ребенка, зная, какие они скоты!
Я вижу мою няню, дрессированную лгунью, служительницу духа времени, которая выказывала большие притязания, чем королева, и которая запрещала мне разговаривать с тем или другим ребенком, потому что они были «ниже» меня; затем идет моя гувернантка, полная щепетильности и жеманства, но дурная по нравственности, как редкая из женщин, хотя с «высшей рекомендацией» и лучшими референциями, и принимающая вид самой добродетели, как многие лицемерные жены священников, каких я знала. Я скоро раскусила ее, так как, даже будучи ребенком, я была болезненно наблюдательна, и истории, рассказываемые ею и француженкой-горничной моей матери пониженным голосом и прерываемые время от времени грубым смехом, были достаточны, чтоб осветить мне ее настоящий характер.
Однако, несмотря на мое презрение к женщине строго благочестивой, а в душе развратной, я мало размышляла о трудных задачах природы. Я жила. Как мне кажется странным теперь писать о себе как о чем-то прошедшем и оконченном! Да, я жила в мечтательном, более или менее идиллическом настроении духа, думая и не отдавая себе отчета в думах, полная фантазий относительно цветов, деревьев и птиц, желая того, чего я не знала, по временам воображая себя то королевой, то крестьянкой.
Я любила читать и в особенности любила поэзию. Я внимательно изучала мистические стихи Шелли и считала его полубогом, и никогда, даже когда я все узнала о его жизни, я не могла представить его себе человеком с тонким фальцетом и «вольными» замечаниями относительно женщин. Но я была уверена, что для его славы ему хорошо было утонуть в ранней молодости с окружающим его драматизмом и меланхолией; это спасло его, мне думается, от порочной и отталкивающей старости. Я обожала Кэтса, пока не узнала о его страсти к Фанни Браун – тогда очарование исчезло.
Я не могу объяснить – почему, я просто записываю факт. Я сделала героя из лорда Байрона; дело в том, что он всегда был для меня единственным героическим типом поэта. Сильный сам по себе и безжалостный в своей любви к женщинам, он по большей части обращался с ними, как они того заслуживали. Когда я читала любовные строчки этих людей, я думала: когда же придет и ко мне любовь? И каким блаженным состоянием я бы наслаждалась тогда! Затем наступило грубое пробуждение от моих грез, детство перешло в юность, и в шестнадцать лет мои родители повезли меня в город, чтобы «познакомиться с нравами и обычаями общества» прежде, чем «выезжать». О, эти нравы и обычаи! Я в совершенстве изучила их! Удивленная вначале, потом поставленная в тупик, не имея времени составить себе какое-нибудь мнение об увиденном, я прошла через неопределенное «впечатление» о таких вещах, о каких я никогда не воображала и не мечтала. Между тем, оставаясь в недоумении, я находилась в постоянной компании с молодыми девушками моего возраста и положения, которые, однако, знали свет гораздо больше меня. Мой отец вдруг объявил мне, что Виллосмир был для нас потерян – он не мог содержать его, – и что мы больше туда не вернемся! Ах, сколько слез я пролила! Какое горе это причинило мне! Я не понимала тогда тяжелых затруднений богатства или бедности; все, что я могла уяснить себе, было то, что двери моего милого старого дома были закрыты для меня навсегда.
После этого, мне кажется, я сделалась холодной и жестокой; я никогда не любила нежно мою мать – по правде сказать, я ее очень мало видела, так как она то ездила с визитами, то принимала визиты и редко была со мной; поэтому, когда она внезапно была поражена первым ударом паралича, это произвело на меня слабое впечатление.
У нее были доктора и сиделки – при мне продолжала быть гувернантка; и сестра моей матери тетя Шарлотта приехала, чтобы вести наш дом; таким образом я начала анализировать общество, не выражая моих мнений, о том, что я видела. Я еще не «выезжала», но я бывала везде, куда приглашались девушки моих лет, и замечала многое, не показывая, что имела некоторую способность понимания. Я выработала в себе бесстрастную и холодную внешность, невнимательное, равнодушное, ледяное поведение, так как я открыла, что это многими принималось за неразвитость или глупость, и некоторые, в ином случае хитрые, господа говорили при мне откровеннее и нечаянно выдавали себя и свои пороки. Так началось мое «общественное образование». Титулованные и знатные женщины приглашали меня «на чай запросто», потому что я была, как им угодно было меня называть, «безвредной девочкой», «хорошенькой, но скучной», и позволяли мне присутствовать при приеме своих любовников, которые заходили к ним, когда их мужей не было дома.
Я помню, однажды одна важная леди, знаменитая своими бриллиантами и интимностью с королевой, поцеловала в моем присутствии своего кавалера, одного графа, известного спортсмена. Он что-то пробормотал относительно меня, я это слышала; но его влюбленная подруга шепотом ответила: «О, это только Сибилла Эльтон, она ничего не понимает». Однако потом, когда он ушел, она, скаля зубы, повернулась ко мне и заметила: «Вы видели, как я поцеловала Берти, не правда ли? Я часто его целую; он для меня совсем как брат!» Я ничего не ответила, я только неопределенно улыбнулась; а на следующий день она прислала мне ценное бриллиантовое кольцо, которое я ей тотчас же возвратила с маленькой запиской, объясняя, что я очень благодарна, но мой отец еще не позволяет мне носить бриллианты. Почему я вспоминаю сейчас эти мелочи? Удивительно – сейчас, когда я намереваюсь расстаться с жизнью и со всей ее ложью!.. Там, за окном моей