части просвещения Гомера виделись ему безграничными и чудовищными.
Мелони взялась просвещать Гомера во второй же вечер чтений. Гомер пришел в спальню рано, чтобы пораньше уйти. В спальне царил беспорядок; многие девочки еще не легли; увидев его, они запищали, поспешно пряча под одеяло голые ноги. Гомер смутился, стоял как потерянный посредине спальни под свисающей с потолка голой электрической лампочкой и безуспешно искал глазами миссис Гроган, которая всегда была так добра к нему. При этом он крепко сжимал в руках «Джейн Эйр», точно боялся, что девчонки силой вырвут ее у него.
Он заметил, что Мелони, почти голая, уже сидит на постели в своей обычной позе. Встретив ее буравящий взгляд, он опустил глаза, отвел в сторону, взглянул на свои руки, сжимающие «Джейн Эйр».
– Эй, ты! – услыхал он ее возглас, обращенный к нему, и вслед за ним шиканье девочек, призывающих к тишине. – Эй, ты! – повторила Мелони.
Он поднял на нее глаза и вдруг увидел выставленный в его сторону огромный голый зад устрашающих размеров – Мелони успела встать на четвереньки. На одном из тугих бедер лежала синеватая тень, скорее всего от ушиба; между округлых ягодиц темнел, вперясь в Гомера, немигающий глаз.
– Эй, Солнышко! – опять сказала Мелони. Гомер стал пунцовый, как небесное светило на утренней или вечерней заре. – Солнышко, солнышко, – приговаривала Мелони. Так и родилось это прозвище, подаренное сироте Гомеру Буру сиротой Мелони.
Гомер рассказал д-ру Кедру о поступке Мелони, и д-р Кедр засомневался, мудро ли он поступил, позволив Гомеру читать у девочек. Но обратного хода нет. Запретить читать – все равно что понизить в должности, Гомер может потерять веру в себя. Работая в сиротском приюте, колебаться нельзя. А он колебался, обдумывая судьбу Гомера, значит, в нем говорят отцовские чувства. Мысль, что он позволил себе эту слабость, стал отцом, обреченным на вечные колебания, подействовала на него так угнетающе, что он обратился к верному утешителю – эфиру, без которого уже не мог жить.
В Сент-Облаке штор на окнах не было. Окна провизорской, угловой комнаты, смотрели на юг и восток. И по мнению сестры Эдны, д-р Кедр вставал с зарей именно из-за восточного окна. Белая железная койка всегда выглядела так, словно ночью на нее не ложились. Д-р Кедр последний шел спать и утром первый вставал, почему и ходили слухи, что он вообще никогда не спит. По ночам в кабинете сестры Анджелы он печатал на машинке летопись Сент-Облака. Сестры давно забыли, почему эта комната называется «кабинет сестры Анджелы». Это было единственное административное помещение приюта, и д-р Кедр всегда там писал. Спал же он в провизорской, которая считалась его комнатой, и, возможно, д-р Кедр хотел, чтобы контора справедливости ради числилась за кем-то еще.
Кроме окон в провизорской было две двери (вторая вела в туалет с душевой). Два окна, две двери – стало быть, ни одной стены, где можно поставить мебель, и сирая больничная койка примостилась под восточным окном. В центре комнаты стоял провизорский стол, вокруг которого выстроился лабиринт запертых шкафов с хрупкими стеклянными дверцами. Считалось удобным держать медикаменты, перевязочный материал и хирургические инструменты поближе друг к дружке. Но у Кедра были на то и свои соображения. Лабиринт шкафов в центре, оставляя проход к дверям в туалет и коридор, скрывал от постороннего взгляда его койку. Из коридора ее, во всяком случае, не было видно; существенное обстоятельство, ведь в приюте ни одна дверь не запиралась.
Заставленная шкафами провизорская служила хорошим укрытием для эфирных отключек д-ра Кедра. Он любил тяжесть этих баллончиков весом в четверть фунта. Эфир – дело тонкое, требующее навыка и знания приемов. Жгучий на вкус, легко испаряющийся, эфир в два раза тяжелее воздуха; д-р Кедр мастерски давал наркоз своим пациенткам, у которых первые секунды удушья вызывали панический страх. Нервным и ослабленным он для начала капал на маску цитрусовое масло, а уж потом эфир.
Сам он не нуждался в цитрусовой поблажке. Он слышал стук баллончика, который рука ставила на пол возле кровати, но не всегда улавливал мгновение, когда пальцы другой руки разжимались и маска под действием его дыхания сваливалась с лица. Но обычно он чувствовал, как его ватные пальцы отпускают ее, странно, но именно эта рука первая возвращалась к жизни и начинала нашаривать маску, которой на лице уже не было. Он всегда слышал, если кто звал его перед дверью, и был уверен, что сумеет вовремя откликнуться.
– Доктор Кедр! – то и дело звали сестра Анджела, сестра Эдна или Гомер.
И их голоса тотчас возвращали его из эфирных странствий.
– Сейчас иду! – откликался д-р Кедр. – Я тут прилег отдохнуть. В конце концов, это провизорская, а в провизорских всегда пахнет эфиром. И разве человек, который столько работает и так мало спит (если спит вообще), не может днем ненадолго прилечь?
Мелони первая открыла Гомеру глаза на отрицательные стороны д-ра Кедра: во-первых, у него была одна вредная привычка и, во-вторых, диктаторские наклонности.
– Послушай, Солнышко, – сказала она однажды Гомеру, когда они спускались к берегу. – Почему твой драгоценный доктор не смотрит на женщин? Он действительно не смотрит, поверь мне. Не смотрит даже на меня, а ведь все мужики, старики и мальчишки еще как смотрят. Даже ты, Солнышко. Ты тоже на меня смотришь.
На сей раз Гомер смотрел в сторону.
– А ты заметил, чем от него всегда пахнет? – спросила Мелони.
– Эфиром. Он ведь хирург. Вот от него и пахнет эфиром.
– По-твоему, это нормально, да?
– Да, – ответил Гомер.
– Как навозом и молоком от фермера с молочной фермы?
– Да.
– Чепуха, Солнышко. От твоего любимого доктора пахнет так, как будто эфир течет у него в жилах. Вместо крови.
На это Гомер предпочел ничего не ответить. Макушкой он как раз доставал до плеча Мелони. Они шли по голому, подтачиваемому водой берегу там, где стояли заброшенные дома; размывая берег, река обнажала фундаменты этих домов; у некоторых ни фундаментов, ни подвалов не было, они стояли на деревянных сваях, которые потихоньку догнивали в воде.
Гомера с Мелони притягивал дом с небольшой верандой, нависавшей над рекой, что изначально не предусматривалось. Теперь же сквозь широкие щели в полу виднелись бурно мчащиеся потоки.
Дом когда-то был общежитием рабочих лесопильни старого Сент-Облака; в нем не было и следов уюта, присущего человеческому жилью; все начальство и даже мастера, работавшие на компанию «Рамзес», жили в номерах гостиницы, вторую половину которой занимал бордель. В этом же доме влачили существование пильщики, складские рабочие, сплавщики леса – словом, все, кто стоял на самой нижней ступени лесопильного производства.
Как правило, дальше веранды они не шли. Внутри не было ничего интересного – одна пустая кухня и несколько убогих спален, о чем единственно свидетельствовали полуистлевшие матрасы, населенные мышами. Сент-Облако связывала с миром железная дорога, поэтому здесь когда-то находили приют бродяги; они метили свою территорию на манер собак, писая вокруг матрасов, менее пострадавших от мышей. Несмотря на то что стекла в окнах были выбиты и зимой в комнатах наметало сугробы, по всему дому стоял неистребимый запах мочи.
Поднявшись на веранду, Мелони с Гомером увидели на половицах черную змею, пригревшуюся на нежарком еще весеннем солнце.
– Эй, Солнышко, смотри, – сказала Мелони и с удивительным для ее дородности проворством схватила дремлющую змею за загривок.
Это была гадюка почти трех футов длиной. Она билась и извивалась в руке Мелони, которая держала ее умело, ниже головы, не причиняя змее вреда. Схватив ее, Мелони тут же о ней забыла, возвела глаза к небу, точно ожидала знамения, и продолжала беседовать с Гомером.
– Твой драгоценный доктор, Солнышко, – сказала Мелони, – знает о тебе больше, чем ты сам. И обо мне, может быть, больше, чем я знаю.
Гомер и на это ничего не сказал. Он опасался Мелони, тем более со змеей в руке. «Ей ничего не стоит и