– Психиатрические учреждения.
– А-а. Вы об этом? Нет. Вы первые. Но я ненормальный, док. Честное слово. Вот тут… Дайте покажу. По-моему, врач в колонии…
Он встает, опускает карточную колоду в карман куртки, идет через всю комнату к доктору, наклоняется над ним и начинает листать папку у него на коленях.
– По-моему, он что-то написал, вот тут вот где-то, сзади.
– Да? Я не заметил. Минутку. – Доктор опять выуживает очки, надевает, смотрит, куда показал Макмерфи.
– Вот тут, док. Сестра пропустила, когда читала мое дело. Там говорится: «У Макмерфи неоднократно отмечались, – док, я хочу, чтобы вы меня поняли до конца, – неоднократно… Эмоциональные взрывы, позволяющие предположить психопатию». Он сказал, психопат означает, что я дерусь и… – Извиняюсь, дамы, – означает, он сказал, что я чрезмерно усердствую в половом отношении. Доктор, это что, очень серьезно?
На его широком задубелом лице такая простодушная детская тревога, что доктор, не совладав с собой, наклоняет голову и хихикает куда-то в воротник; очки падают с носа прямехонько в карман. Все острые заулыбались и даже кое-кто из хроников.
– Чрезмерно усердствую – а вы, док, никогда этим не страдали?
Доктор вытирает глаза.
– Нет, мистер Макмерфи, признаюсь, никогда. Любопытно, врач в колонии сделал такую приписку: «Следует иметь в виду, что этот человек может симулировать психоз, дабы избежать тяжелой работы в колонии». – Он поднимает голову. – Что скажите, мистер Макмерфи?
– Доктор… – Макмерфи выпрямился, наморщил лоб и раскинул руки – мол, я весь перед вами, смотрите. – Похож я на нормального?
Доктор так старается сдержать смех, что не может ответить. Макмерфи круто поворачивается к старшей сестре и спрашивает то же самое:
– Похож?
Не ответив, она встает, забирает у доктора папку и кладет в корзину под часы. Садится.
– Доктор, наверно, стоит ознакомить мистера Макмерфи с порядком ведения наших собраний.
– Сестра, – вмешивается Макмерфи, – говорил я вам про моего дядю Халлахана, как женщина коверкала его фамилию?
Она смотрит на него долго и без обычной улыбки. Она умеет превратить улыбку в любое выражение, какое ей нужно для разговора с человеком, но от этого ничего не меняется – выражение все равно такое же механическое, специально сделанное для определенной цели. Наконец она говорит:
– Прошу извинить меня, Мак-мер-фи. – И поворачивается к доктору. – Да, если бы вы объяснили…
Доктор складывает руки и откидывается на спинку.
– Что ж. Коль скоро об этом заговорили, я, пожалуй, должен объяснить теорию нашей терапевтической общины. Хотя обычно приберегаю ее к концу. Да. Отличная мысль, мисс Гнусен, превосходная мысль.
– И теорию, разумеется, но я имела в виду правило: во время собрания пациенты должны сидеть.
– Да. Конечно. А потом я объясню теорию. Мистер Макмерфи, одно из первых условий: во время собрания пациенты должны сидеть. Иначе, понимаете ли, мы не сможем поддерживать порядок.
– Понял. Я встал только показать это место в моем деле. – Он отходит к своему креслу, опять с наслаждением потягивается, зевает, садится и устраивается поудобнее, как собака. Наконец умостился и выжидательно смотрит на доктора.
– Итак, теория… – Начинает доктор с глубоким довольным вздохом.
– На … Жену, – говорит Ракли.
Макмерфи приставляет ладонь ко рту и скрипучим шепотом спрашивает его через всю комнату:
– Чью жену?
А Мартини вздергивает голову и таращит глаза.
– Да, – говорит он, – чью жену? А-а. Ее. А-а, вижу ее. Да!
– Дорого бы я дал, чтобы иметь его глаза, – говорит Макмерфи и больше ничего не говорит до конца собрания. Только сидит, смотрит, слушает, не упуская ни единой мелочи, ни единого слова.
Доктор все рассказывает свою теорию; наконец, старшая сестра решила, что с него хватит, просит его замолчать, ведь надо все-таки заняться Хардингом, и они толкуют о нем до конца собрания.
Во время собрания Макмерфи еще раза два наклоняется вперед, будто хочет что-то сказать, но передумывает и откидывается обратно. На лице его озадаченность. Тут творится что-то странное, смекает он. Но не может взять в толк, что именно. Например, никто не смеется. Когда спросил у Ракли: «Чью жену?» – Он думал, точно засмеются, но никто даже не улыбнулся. Воздух сжат стенами, слишком туго, не до смеха. Странное место, где люди не позволяют себе засмеяться, странное дело, как они пасуют перед этой улыбчивой мучнистой мамашей с красными-красными губами и большими-большими сиськами. Надо подождать, разобраться, что к чему в этом месте, думает он, не лезть в игру с бухты-барахты. Хороший игрок всегда помнит это правило: к игре присмотрись, а потом уж за карты берись.
Теорию терапевтической общины я слышал столько раз, что могу рассказывать спереди назад и задом наперед – и что человек должен научиться жить в группе, прежде чем сможет функционировать в нормальном обществе, и что группа в состоянии помочь ему, показывая, где у него непорядок, и кто нормальный, а кто нет, общество само решает, а ты уж изволь соответствовать. И всякая такая штука. Стоит только появиться новому больному, доктор сразу – на свою теорию, и поехали; только тут он, кажется, и бывает главным, сам ведет собрание. Рассказывает, что цель терапевтической общины – демократическое отделение, полностью управляемое пациентами, их голосами, и стремится оно выпустить нас обратно на улицу, во внешний мир, достойными гражданами. Всякое мелкое недовольство, всякую жалобу, все, что тебе хотелось бы изменить, надо высказывать перед группой и обсуждать, а не гноить в себе. И ты должен чувствовать себя свободно среди окружающих до такой степени, чтобы без утайки обсуждать эмоциональные проблемы с больными и медицинским персоналом. Беседуйте, говорит он, обсуждайте, признавайтесь. А если друг что-то сказал в обычном разговоре – запишите в вахтенный журнал, чтобы знали врачи и сестры. Это не стук, как выражаются на жаргоне, это помощь товарищу. Извлеките старые грехи на свет божий, чтобы омыться в глазах людей. И участвуйте в групповом обсуждении. Помогите себе и друзьям проникнуть в тайны подсознательного. От друзей не должно быть секретов.
Кончает он обыкновенно тем, что их задача – сделать отделение похожим на те свободные демократические места, где вы жили: пусть внутренний мир станет масштабной моделью большого внешнего, куда в один прекрасный день вам предстоит вернуться.
Он рассуждал бы, наверно, и дальше, но тут старшая сестра обыкновенно его затыкает, среди молчания встает старик Пит, семафорит своим помятым медным котелком и говорит всем, как он устал, а сестра велит кому-нибудь успокоить его, чтобы можно было продолжать собрание. Пита успокаивают, и собрание продолжается. Только однажды, один раз на моей памяти, года четыре назад или пять, получилось не так. Доктор кончил разливаться, и тут же сестра:
– Ну? Кто начнет? Открывайте ваши секреты.
Все острые впали в столбняк – двадцать минут она сидела молча после этого вопроса, тихо, настороженно, как электрическая сигнализация, дожидаясь, чтобы кто-нибудь начал рассказывать о себе. Двадцать долгих минут комната была в тисках тишины, и оглушенные пациенты сидели не шевелясь.
Когда прошло двадцать минут, она посмотрела на часы и сказала:
– Следует ли понять так, что среди вас нет человека, совершившего поступок, в котором он никогда не признавался? – Она полезла в корзинку за вахтенным журналом. – Сверимся с тем, что у нас записано?
Тут что-то сработало, какое-то акустическое устройство в стенах, настроенное так, чтобы включаться, когда ее голос произнесет именно эти слова. Острые напряглись. Рты у них раскрылись разом. Рыщущий ее взгляд остановился на ближнем человеке у стены.
Он зашевелил губами:
– Я ограбил кассу на заправочной станции.
Она посмотрела на следующего.
– Я хотел затащить сестренку в постель.
Ее взгляд щелкнул по третьему; каждый из них дергался, как мишень в тире.