холодильнику для газированной воды, двумя пальцами вынул у него из руки докторскую десятку и направился к соседнему продовольственному магазину.
– Вы тут посчитайте за бензин, а счет пришлите в больницу, – крикнул он через плечо. – А на эти деньги я куплю чего-нибудь освежающего для людей. Пойдет вместо дворников и восьмидесятивосьмипроцентных масляных фильтров.
К тому времени, когда он вернулся, все были полны задора, как бойцовые петухи, и выкрикивали приказы заправщикам – проверь давление в запасном колесе, протри окна, будь добр, соскобли птичий помет с капота, – туркали их почем зря. Высокий заправщик не угодил Билли Биббиту, протирая ветровое стекло, и Билли сразу позвал его обратно.
– Ты не вытер это м-место, где м-муха разбилась.
– Это не муха, – угрюмо ответил тот, скребя ногтем по стеклу, – это от птицы.
Мартини из другой машины закричал, что это не может быть птица.
– Если бы птица, тут были бы перья и кости.
Какой-то велосипедист остановился и спросил, почему все в зеленой форме – клуб, что ли? Тут высунулся Хардинг.
– Нет, мой друг. Мы сумасшедшие из больницы на шоссе, из психокерамической, треснутые котелки человечества. Желаете проверить меня на тесте Роршаха? Нет? Вы торопитесь? Ах, уехал. Жаль. – Он повернулся к Макмерфи. – Никогда не думал, что душевная болезнь придает субъекту некое могущество – могущество! Подумать только: неужели чем безумнее человек, тем он может быть могущественнее? Пример – Гитлер. И красота с ума нас сводит. Есть над чем задуматься.
Билли открыл для девушки банку с пивом и так разволновался от ее веселой улыбки и «Спасибо, Билли», что стал открывать банки всем подряд.
А голуби кипятились на тротуаре и расхаживали взад и вперед, заложив руки за спину.
Я сидел в машине, чувствовал себя здоровым и свежим, попивал пиво; мне было слышно, как оно проходит внутрь – зззт, зззт, – так примерно. Я уже забыл, что бывают на свете хорошие звуки и хороший вкус вроде вкуса и звука пива, когда оно проходит тебе внутрь. Я снова сделал большой глоток и стал озираться – что еще забылось за двадцать лет?
– Ребята! – Сказал Макмерфи, вытолкнув девушку из-за руля и притиснув к Билли. – Вы только поглядите, как большой вождь глушит огненную воду! – И рванул с места, сразу в гущу движения, а доктор с визгом шин помчался за ним.
Он показал нам, чего можно добиться даже небольшой смелостью и куражом, и мы решили, что он уже научил нас ими пользоваться. Всю дорогу до самого берега мы играли в смелость. Перед светофорами, когда люди начинали разглядывать нас и наши зеленые костюмы, мы вели себя в точности как он: сидели прямые, сильные, суровые и с широкой улыбкой смотрели им прямо в глаза, так что у них глохли моторы и слепли от солнца окна, и, когда зажигался зеленый свет, они продолжали стоять в сильном расстройстве оттого, что рядом ватага страшных обезьян, а на помощь звать некого.
И мы, двенадцать, во главе с Макмерфи, ехали к океану.
Макмерфи, наверно, лучше всех понимал, что кураж у нас напускной – ему до сих пор не удалось никого рассмешить. Может быть, он не понимал, почему мы еще не хотим смеяться, но понимал, что по- настоящему сильным до тех пор не будешь, пока не научишься видеть во всем смешную сторону. И между прочим, он так старался показать нам смешную сторону вещей, что я даже засомневался: а видит ли он вообще другую сторону, может ли понять, что это такое – обугленный смех у тебя в сердцевине? Может быть, и остальные не могли этого понять, а только чувствовали давление разных лучей и частот, которые бьют тебя со всех сторон, гнут и толкают то туда, то сюда, чувствовали работу комбината – я же ее видел.
Перемену в человеке замечаешь после разлуки, а если видишься с ним все время, изо дня в день, не заметишь, потому что меняется он постепенно. По всему побережью я замечал признаки того, чего добился комбинат, пока меня тут не было, – такие, например, вещи: на станции остановился поезд и отложил цепочку взрослых мужчин в зеркально одинаковых костюмах и штампованных шляпах, отложил, как выводок насекомых, полуживых созданий, которые высыпались – фт-фт-фт – из последнего вагона, а потом загудел своим электрическим гудком и двинулся дальше по испорченной земле, чтобы отложить где-то еще один выводок.
Или, к примеру, в пригороде на холмах пять тысяч одинаковых домов, отшлепанных машиной, – прямо с фабрики, такие свеженькие, что еще сцеплены, как сосиски, и объявление: южный уют – ветеранам без первого взноса, а ниже домов, за проволочной изгородью спортивная площадка и другая вывеска: мужская школа св. Луки – там пять тысяч ребят в зеленых вельветовых брюках, белых рубашках и зеленых пуловерах играют в «хлыст» на гектаре гравия. Цепочка ребят извивалась и гнулась на бегу, как змея стегала хвостом, и при каждом взмахе последний маленький мальчик отлетал к изгороди, словно клубок шерсти. При каждом взмахе. И всегда один и тот же маленький мальчик, снова и снова.
Все эти пять тысяч ребят жили в пяти тысячах домов, где хозяевами были мужчины, сошедшие с поезда. Дома были такие одинаковые, что ребята то и дело попадали по ошибке не в свой дом и не в свою семью. Никто ничего не замечал. Они ужинали и ложились спать. Узнавали только маленького мальчика, который бегал последним. Он всегда приходил такой исцарапанный и побитый, что в нем сразу узнавали чужого. Он тоже был зажат, не мог рассмеяться. Трудно рассмеяться, когда чувствуешь давление лучей, исходящих от каждой новой машины на улице, от каждого нового дома на твоем пути.
– Мы можем даже оказывать давление на конгресс, – говорил Хардинг, – создадим организацию. Национальная ассоциация душевнобольных. Группы толкачей. Большие афиши на шоссе с изображением губошлепа-шизофреника за рычагами стенобитной машины, и крупно, зелеными и красными буквами: нанимайте безумных. У нас радужные перспективы, господа.
Мы проехали по мосту через Сиуслоу. В воздухе висела водяная пыль, и, высунув язык, я мог почувствовать океан на вкус раньше, чем увидел его глазами. Все знали, что мы уже недалеко, и молчали до самой пристани.
У капитана, который должен был взять нас в море, лысая серая металлическая голова сидела на черном свитере с высоким воротом, как орудийная башня на подводной лодке; он обвел нас дулом потухшей сигары. Он стоял рядом с Макмерфи на деревянном причале и, говоря с нами, смотрел в море. Позади него и на несколько ступенек выше, на скамье перед магазинчиком, где продавалась наживка, сидели человек шесть или восемь в штормовках. Капитан говорил громко – и для бездельников с той стороны и для Макмерфи с этой, стреляя своим томпаковым голосом куда-то посередине.
– Не желаю знать. Специально предупредил вас в письме. У вас нет документа, утверждающего мои полномочия, и я в море не пойду. – Орудийная голова вращалась на свитере, целясь в нас сигарой. – Только поглядите. Такая компания в море – да вы можете попрыгать за борт, как крысы. Родственники подадут на меня в суд, разденут до нитки. Я не пойду на такой риск.
Макмерфи объяснил, что документы должна была выправить в Портленде другая девушка.
Один из бездельников на скамье крикнул:
– Какая другая? А блондиночка не сможет со всеми управиться?
Макмерфи и ухом не повел, продолжая спорить с капитаном, а девушку эти слова задели. Бездельники противно поглядывали на нее и шептали друг другу на ухо. Это видела вся наша команда, даже доктор, и нам было стыдно, что мы ничего не делаем. Мы уже не были задиристой ватагой, как на заправочной станции.
Макмерфи понял, что не уломает капитана, и перестал спорить: он оглянулся раз-другой, ероша волосы.
– Какой катер мы наняли?
– Вот этот вот. «Жаворонка». Ни один из вас не ступит на палубу, пока не получу подписанную бумагу о моим полномочиях. Ни один человек.
– Я не для того нанимаю катер, чтобы сидеть весь день и смотреть, как он болтается у причала, – сказал Макмерфи. – Есть у вас в лавке телефон? Пошли провентилируем это дело.
Они затопали вверх по ступенькам и вошли в магазин, а мы остались одни, кучкой, против лодырей, которые разглядывали нас, делали замечания, ржали и пихали друг друга в бок. Ветер водил лодки у причалов, тер их носами о мокрые автомобильные скаты на пирсе с таким звуком, как будто они смеялись