— Он бредит, — вмешивается Рене.
Эджитто вручает сержанту лекарства для Торсу и флаконы с молочными ферментами — раздать остальным. Он велит постоянно промокать губы Торсу влажной губкой, каждый час измерять ему температуру и, если больному станет хуже, немедленно вызвать его. Обещает вернуться утром — то же самое он обещал всем подразделениями, но обойти всех он, конечно, не сможет.
— Док, можно вас на минуточку? — спрашивает Рене.
— Конечно.
— Давайте выйдем!
Эджитто застегивает рюкзак с лекарствами и вслед за сержантом выходит наружу. Рене закуривает, на полсекунды его лицо освещается огоньком зажигалки.
— Хочу поговорить об одном из моих парней, — говорит он, — он тут вляпался в одну историю. — Голос у него немного дрожит — от холода, боли или чего-то еще. — С женщиной, понимаете?
— Подхватил чего-нибудь? — пытается угадать лейтенант.
— Да нет, дело в другом.
— Инфекция?
— Она залетела. Хотя она даже не виновата.
— Простите, в каком смысле?
— Она уже не молода. Этого уже не могло произойти… теоретически.
Кончик сигареты Рене светится в темноте. Эджитто следит за этой единственной яркой точкой, потому что больше смотреть не на что. Думает, что в темноте голос звучит выразительнее, что он не скоро забудет голос сержанта. Так и случится, он его никогда не забудет.
— Понимаю, — говорит он. — Как вам известно, проблему можно решить.
— Я так ему и сказал. Что проблему можно решить. Но он хочет точно знать, что с ним сделают. С ребенком.
— Вы имеете в виду прерывание беременности?
— Аборт.
— Обычно плод высасывают через тоненькую трубочку.
— А потом?
— Потом все.
Рене глубоко затягивается.
— И куда его девают?
— Перерабатывают… полагаю. Плод настолько мал, что практически не существует.
— Не существует?
— Он очень маленький. Как комар. — Лейтенант рассказывает только часть правды.
— По-вашему, это больно?
— Для матери или для плода?
— Для ребенка.
— Думаю, нет.
— Вы так думаете, или вы в этом уверены?
Эджитто начинает терять терпение.
— Уверен, — говорит он, чтобы побыстрее закончить разговор.
— Знаете, док, я — католик, — признается Рене. Он даже не заметил, как выдал себя.
— Это может все усложнить. Или, наоборот, значительно облегчить.
— Католик не в смысле, что хожу в церковь. Конечно, я верю в Бога, но верю по-своему. У меня собственная вера. Ведь священники — такие же люди, как мы с вами, верно? Они не могут все знать.
— Наверное.
— По-моему, каждый верит в то, что он чувствует.
— Сержант, об этом лучше говорить не со мной. Может, вам побеседовать с капелланом?
Сигарета выкурена наполовину, но сержант гасит ее, сминая пальцами. Пепел падает на землю, продолжая светиться. Огонек слабеет, потом сливается с темнотой. Рене выбрасывает окурок в мусорный бак. Этот человек любит во всем порядок, как и полагается солдату, думает Эджитто.
— Сколько нужно на это времени?
— На что, сержант?
— На то, чтобы высосать ребенка через трубочку.
— Это еще не ребенок.
— Так сколько нужно времени?
— Мало. Минут пять. И того меньше.
— В общем, ему не больно.
— Думаю, нет.
Даже в темноте Эджитто понимает, что сержанту хочется снова спросить его, точно ли он это знает. Как можно принимать решения, если не знаешь условия проведения операции, логистику, координаты? Для солдата важно, чтобы все было ясно, солдат должен все спланировать.
— Доктор, а как бы вы поступили на месте этого парня?
— Не знаю, сержант. Извините!
После, в одиночестве шагая через плац и освещая себе путь голубоватым светом фонарика, Эджитто спрашивает себя, не нужно ли было попытаться повлиять на сержанта, подсказать ему правильное решение. Но откуда ему самому знать, какое решение правильное? Он привык не вмешиваться в чужую жизнь. Лучше всего Алессандро Эджитто умеет держаться в стороне.
Некоторые люди рождены для того, чтобы действовать, быть главными героями, а он всего лишь зритель, осторожный и ненавязчивый: всю жизнь он будет помнить, что в их семье не он первым появился на свет.
Вздох
В любимчиках всю жизнь ходила она. Я это понял рано — когда был еще совсем маленьким и родители даже не сомневались, что ловко разыграют комедию и никто не догадается, что их любовь распределена вовсе не поровну. Они инстинктивно направляли взгляд на Марианну и только потом, как бывает, когда замечаешь, что что-то не так, переводили глаза на нижеподписавшегося, награждая меня неестественно широкой улыбкой. Дело не в том, что они слепо повиновались приказу, который отдала им судьба, определив порядок нашего появления на свет, и уж тем паче не в лени и не в рассеянности. И неправда, что они замечали Марианну первой, потому что она была выше ростом, как говорили мне одно время. Само присутствие за обеденным столом девочки с прижатой ободком челкой, девочки, окутанной пеной в ванне или склонившейся над тетрадками, зачаровывало их, будто они видели ее в первый раз. Родители одновременно широко раскрывали глаза, зрачки вспыхивали от радости и смятения — наверное, тот же свет загорелся в их глазах, когда они с трепетом наблюдали чудо ее рождения.
— Вот она! — восклицали они хором, когда Марианна к ним подбегала, и опускались на колени, чтобы оказаться одного роста с ней. Потом, заметив меня, договаривали фразу: — И Алессандро, — на последнем слоге их голоса совсем затихали.
Все, что было предначертано мне, родившемуся через три года после сестры и появившемуся на свет в результате срочного кесарева сечения (Нини спала, Эрнесто находился в операционной и следил за действиями коллеги), оказалось не более чем неполным и небрежным повтором проявлений заботы, которую моя сестра получила сполна.
Например, я знал, что для Марианны у отцовской машины было имя — Ворчунья — и что каждое утро, отвозя сестру в школу, Ворчунья с ней разговаривала. В потоке машин, пока пятнистые стволы платанов то и дело закрывали яркий утренний свет, Ворчунья оживала и приобретала звериный облик: боковые стекла превращались в уши, руль — в пупок, колеса — в мощные лапы. Эрнесто изображал ее голос — пищал фальцетом, стараясь говорить в нос. Закрыв лицо воротником плаща, он выдавал торжественные