Калмыков искал глазами исчезнувшую бабочку и не мог найти. Сверкала в застывшем фонтане глыба льда. Светились в каменной пепельнице лазуриты и яшмы. Ко Дворцу, к янтарному порталу подкатьшала машина кофейного цвета, и из нее выходили величественный хозяин Дворца, женщина в пышных мехах, девочка в распахнутой шубке. Путь, по которому вел генерал, приближался ко Дворцу, к его стройному фасаду.
– Я был у министра в Москве. Есть приказ на уничтожение Амина, на захват Дворца силами вашего батальона. Вам отводится неделя на обдумывание операции, на доклад по захвату объекта.
Генерал умолк. По его лицу побежали морщинки, как трещины по сухой доске, расщепляя лицо на множество мелких щепок, заноз, заусениц. А в нем, Калмыкове, паника, смятение, ужас.
Батальон атакует Дворец. Врытые танки прямой наводкой жгут «бэтээры», отрывают башни, ошметки разорванных тел. Пулеметы косят охрану, и в этой афганской охране Валех, умирая, взмахнул рукой, и на этой руке подарок Калмыкова – часы. Он гонит людей на штурм, поскальзывается на ледяном откосе, а сверху от Дворца тугие секущие трассы, сквозь ветки розовых яблонь.
Он ужаснулся, не понимая задания, ошеломленный его внезапностью. Но сквозь ужас и панику вспомнил, что оно угадывалось, слабо проглядывало еще там, на учебной базе во время бросков по пустыне, и позже, когда грузил батальон в самолеты и летел на пустую луну, и позже, когда входил в Кабул и город расступался своими мечетями, рынками, пропуская боевую колонну, и позже, когда выла метель и валил снегопад, и душа тосковала, стремилась прочь, стиснутая предчувствиями. Он, военный разведчик, привел батальон спецназа в чужую страну, знал, что приказ возможен, удар по Дворцу возможен.
– Кроме того, – продолжал генерал, – готовится восстание здоровых сил партии и армии. Они выйдут из подполья и атакуют министерство информации, министерство внутренних дел, радиокомитет, узлы связи, министерство обороны. Вы должны выделить силы на поддержку восстания, осуществить захват перечисленных объектов.
– Но это невозможно! – вырвалось у Калмыкова, который отметал, отшвыривал саму возможность атаки, вероятность крови и жертв. – Невозможно, товарищ генерал!
– Почему? – спросил генерал, и его вопрос относился не к самой возможности атаки и штурма, а к ответу офицера, не согласного с ним, генералом. – Почему невозможно?
– Не хватит сил батальона! Это верная гибель, вот и все! – путаясь, торопясь, захлебываясь, ненавидя генерала, испытывая отвращение к Татьянушкину, обманувшему его своими голубыми глазами, презирая себя самого, стал объяснять генералу план обороны Дворца, численность гвардии, количество орудийных стволов, невозможность малыми силами атаковать одновременно десятки объектов города, набитого войсками, с танковыми полками в окрестностях, с «коммандос» в Балла-Хис-саре. Это срыв операции, бессмысленные гибель и смерть, безумная затея в центре чужой столицы.
– Батальон спецназа стоит дивизии, – сказал генерал, но в голосе его не было раздражения, а усталость и вялость.
– Товарищ генерал, комбат прав! – вмешался Татьянушкин. – Задача, я подтверждаю, нереальная. Силами батальона город не взять. Надежда на всеобщее восстание партии и армии маловероятна. Мы уже послали доклад по своим каналам. Было бы хорошо, если бы мнение комбата стало известно министру!
Они молча сидели перед низеньким столиком, на котором красовалась драгоценная пепельница, изделие афганского ювелира, и сад сверкал, и не было бабочки, а был мутный дымный вихрь в душе, непонимание себя, бессилие перед грозной, жестокой силой, проложившей след через азиатский город, эту гостиную, его, Калмыкова, душу, в которой смятение и страх.
– Хорошо, – сказал генерал, – я доложу министру и начальнику Генерального штаба. Но вы все равно готовьте план операции, через неделю доложите!
Калмыков выходил из гостиной, в последний раз озираясь, не мелькнет ли на зимнем стекле желтокрылая бабочка.
Весной, в подмосковной деревне, он охотился на вальдшнепов. Нес на плече старенькую «тулку», тряс в кармане двумя отсырелыми патронами. Он не был охотником и шел побродить по вечерним болотам, постоять на сырых озаренных опушках.
Он облюбовал себе место у огромной березы, розовой в последних лучах, среди блеска длинных холодных луж, на краю жирной черно-красной пашни. Стоял среди звуков близкого леса, треска и щебета птиц, слабого хлюпанья и журчания болот. Вдыхал чистейшие ароматы теплой воды, мокрой земли, последних почернелых снегов. Его душа полна ожидания, предчувствия неясной вести, единственного к нему обращенного знака среди множества звучаний и знамений весны.
В елках шумно перелетали дрозды. В прозрачной березе уселась малая птаха, пела, и ей из-за черных резных вершин отзывалась другая. Пашня, масленистая, в красных мазках, шевелилась, взбухала, выдавливалась могучими подземными силами. Опушка мерцала, туманилась. Соки земли проникали в стволы деревьев, испарялись цветным туманом. Фиолетовая палая листва шуршала, ее поднимали, раздвигали проснувшиеся стебли и корни. Лес, поле, небо к чему-то готовились. Словно он, пришедший на опушку, был зван сюда, его поджидали, готовили встречу.
Солнце село. В кронах деревьев стемнело. Оттуда подул холодный темный сквозняк. Но в небе, в прозрачных кронах горела заря, и на веточке крохотная, с алой грудкой, сидела птица, редко и чисто высвистывала.
Пашня потемнела, небо стало каменным и зеленым, и в этой зелени, бледная, прозрачная, словно облако, парила луна.
Он был весь в ожидании. Чувствовал, что-то близится, несется к нему, еще далекое, запредельное, но уже выбравшее его, заметившее его здесь, у пашни, у березы, под тонкой струйкой зари.
Небо густело, земля была темной, погасшей. Пашня угрюмо, едва различимыми глыбами, уходила в сырую даль. Но луна наливалась блеском, начинала сочно мерцать, будто в нее стекались металлические растворы. Среди пустой синевы горела серебряным кругом.
Его душа обращалась к небу, луне, к угасающим утихшим вершинам, к ночным холодным чащобам – с вопросом, с мольбой, с ожиданием чуда. Он не знал ни единой молитвы, но молился земле, и воде, и последним краскам зари, просил послать ему знак, подтвердить, что он замечен, что в грядущей жизни ему уготована особая доля, особая любовь, особый поступок, делающий его навсегда причастным к этой дивной весне, родной природе, первой звезде, похожей на яркую каплю.
Он молился, стоя на холодной земле, среди ночных влажных звезд. Ждал знамения. От березы, по небу, над его головой пролетела птица. Ее длинный клюв, широкие серповидные крылья, гладкое плавное тело. Она вылетела к нему, окруженная светом, как дух вечернего леса, как посланец звезд и луны. Осенила его, оставила на нем незримую мету, подтвердила, он замечен, избран, ему уготована дивная доля.
Он ехал по Кабулу, выруливая среди автомобильных потоков, обшарпанных желто-белых такси, размалеванных грузовых фургонов, моторикш, похожих на расшитые тюбетейки. Улицы кишели толпой. Укутанные в теплые накидки, с торчащими носами и бородами, вышагивали смуглолицые мужчины. Развевая шелковистые паранджи, напоминая разноцветные язычки пламени, двигались женщины. Ребятишки плотно облепили двуколку с красноватыми дровами, толкали ее по проезжей части. В лавках, ужаровень, у хлебных пекарен, перед входом в чайхану клубились люди, множество похожих, созданных по единому образцу и подобию, с гончарно-красными лицами, черными и белыми бородами. И глядя на них, Калмыков пугался – вдруг они угадают его мысли, узнают о полученном приказе. Вмиг загудит, зарычит взбудораженный город, сигналы опасности полетят по перевалам и тропам, вдоль дорог и селений, и несметные скопища охваченных отпором и ненавистью бросятся на него, Калмыкова, и растерзают.
Он боялся думать о приказе генерала, чтобы мысли его не стали известны толпе. Пусть торгуют красной промытой морковью.
Пусть бегут за переполненным, с незакрытыми дверями автобусом.
Пусть раскидывают на прилавках цветное тряпье. Люди сновали и роились, как пчелы у летка, занятые повседневными хлопотами. Но если их потревожить криком и выстрелом, жесткой и злой командой, все их несметные толпища налетят на него и зажалят.
Он катил по Кабулу, дыму и изморози, ужасаясь тому, что придется врываться своим оружием, стреляющими броневиками в людское месиво, вспарывать серый, накрывающий город чехол, выпахивать из него кровавую подкладку.
У госпиталя Калмыков подобрал Расулова. Веселый, самодовольный, с увлажненными, умиленными глазами, он подсел в машину. Ухмылялся в усы, разглаживал их красивую подстриженную щетку.
– Перстенек мой носит!.. Говорю: «Буду приезжать проверять!..» А она: «Приезжай!»
Калмыков испытывал к ротному, счастливому любовнику, сострадание. Его сильное, обласканное женщинами тело будет пробито пулей, станет корчиться на операционном столе. Права была Роза, гарнизонная гадалка, сыпавшая перед ними лакированных королей и валетов, сулившая беду в Большом Доме, в янтарном восточном Дворце.
В казарме он созвал командиров рот, истребовал срочный доклад о состоянии техники и оружия. Накричал на Баранова, узнав, что на стрельбах у «бэтээра» отказал пулемет. Приказал заму по вооружению перебрать и почистить все пулеметы на «бэтээрах» и «боевых машинах десантников».
Вечером он дождался, когда стихнет казарма, угаснут команды, ссоры и смех и множество молодых утомленных людей быстро, почти одновременно уснут. Он лежал в своей комнатушке на дощатом топчане и планировал операцию. Продумывал подходы ко Дворцу, направление атаки, рубеж сосредоточения и развертывания. Просчитывал время, нужное для преодоления откоса под огнем пулеметов. Хитрил, фантазировал, как незаметно прокрасться к танкам, сжечь их из гранатометов. Он выделял две роты для захвата министерства обороны, радиоцентра и министерства внутренних дел. Знал, что эти роты лягут костьми, по их спинам пройдут афганские танки, а отборный полк «коммандос» довершит убийство. Приказ, полученный от советника, был приказом на истребление. Он, комбат, собирал батальон, учил, снаряжал для того, чтобы погубить в бессмысленном скоротечном бою в чужом азиатском городе. Пожары и взрывы в кварталах, копотный дым из Дворца, и по всем площадям и рынкам, у мечетей и глиняных хижин – истерзанные трупы солдат.
Ему было страшно. Его мысли носились над ночным Кабулом, над объектами атак и ударов и бессильно возвращались обратно, в тесную каморку казармы.
Он не обсуждал приказ генерала, не вникал в его политический и военный смысл. Он был офицер, и вся его жизнь и служение состояли в беспрекословном выполнении приказа. Его психология разведчика, его ремесло спецназа побуждали на выполнение любого задания, на следование по любому маршруту, хоть в Африку, хоть в Антарктиду. И мало ли Дворцов на земле, в Париже, в Мадриде, в которые ему прикажут вломиться.
Но здесь, в Кабуле, он ощутил себя обманутым. Его уверяли, что он станет спасать Дворец, станет защищать его вместе с гвардией, вместе с Валехом. Теперь же он должен убить Валеха и разрушить янтарный Дворец.
Он чувствовал свое бессилие, обреченность. Свою неумолимую включенность в жесткий план, где ему уготована беспощадная роль.
Ему вдруг показалась возможной и спасительной мысль – исчезнуть, уклониться от этой роли, навязанной неизвестно кем и за что. Сбросить жесткую неудобную форму, ремни, оружие. Покинуть промозглую казарму и превратиться снова в ребенка, того, который слышал шипение блинчиков на кухне, ждал, когда мама снимет в прихожей шубу, обнимет его холодными пальцами.
И в этой тоске, обреченности вдруг ярко и сочно вспомнил о женщине, которая осталась в Москве. Не вспоминал о ней все недели, но она присутствовала, как жаркая точка под сердцем. И теперь, спасаясь от холода и озноба, он стал раздувать эту малую искру, дышал на нее, чтоб она не погасла, и она разгоралась.