И этот звериный крик был понят, услышан.
Гвардейцы садились на корточки, вставали на четвереньки, ползли, плюхались на живот. Между ними вертко и ловко бежали солдаты, раздавая толчки и пинки, колотя по головам и по спинам, осаживая тех, кто пытался подняться.
– Взрезай им портки!.. По одному без порток через окна!.. – Грязнов, вращая глазами, ожидая удара и выстрела, успевал замечать дымящуюся, с огоньками кошму, подпаленную попаданием ракеты, и опрокинутую миску с рисом, и лоскутное свернутое в валик одеяло. В казарме воздух был спертый, зловонный – запах испуганной человеческой плоти.
Все было кончено. Солдаты ходили среди лежащих гвардейцев, подымали их рывками с пола, штык-ножом вспарывали сзади штаны. Толкали к окнам.
Оглушенные, подавленные, похожие на испуганных овец, поддерживая спадавшие штаны, гвардейцы вьшрыгивали в окна наружу, где их поджидал спецназ. Усаживались на снег вдоль стены. А вокруг продолжали носиться боевые машины, били из пулеметов и пушек, освещали бритоголовых, сидящих на корточках пленных.
– Барашки тонкорунные! – похохатывал Грязнов, потный, горячий, выходя из духоты казармы, вглядываясь в темную массу усевшихся на снег людей.
– Воняют, как собаки! – вторил ему прапорщик, держа автомат стволом вниз.
Грязнов увидел – из скопления сидящих встал человек. Луч прожектора осветил его черные слипшиеся вихры, скуластое, с длинным шрамом лицо. Это был офицер, что на первой их встрече зло говорил и выкрикивал. Теперь он поднялся, поддерживая распоротые штаны. Лицо его было липким от пота. Шрам на лбу и щеке пульсировал. Он смотрел на Грязнова, оскалив зубы, вдыхая свистящий ненавидящий звук. Повернулся и побежал. Луч прожектора захватил его, следовал по пятам. Тот бежал кривобоко, неловко, поддерживая штаны.
Прапорщик поднял автомат и выстрелил. Офицер упал. Прожектор задержался на распластанном теле, окружив его сверкающим снежным пятном. Сместился, полетел в темноту.
Рядовой Хаснутдинов гонял боевую машину вокруг саманной казармы, скользя лучами по бритым головам, лиловым вспыхивающим глазам, высвечивая черное людское скопище.
Глава двадцатая
Калмыков разместил штурмовую группу в промерзшем пустом арыке. Видел, как сияет, парит на горе Дворец, рассылает вокруг зарево золотистого света. Казалось, Дворец опустился на гору с неба, не касается земли, держится на световых столбах. Оттолкнется, окруженный сиянием, уйдет в высоту, превращаясь в малую искру, оставив на зимней горе растопленный снег, кипящие, замерзающие у подножия ручьи.
Татьянушкин подполз, тяжело дыша, в нейлоновой куртке, раздутой, нашпигованной гранатами, автоматными рожками, фонарем, портативной рацией. Встал на колени, и пар от его дыхания был желтым на фоне Дворца.
– Почему без бронежилета? – спросил Калмыков, оглядывая его выпуклую от гранат и магазинов грудь.
– Не хочу, – ответил Татьянушкин. – Решил: кто кого. Либо я судьбу, либо она меня.
В том, что сказал Татьянушкин, не было бравады, а упорная решимость и истовость. Дело, на которое они поднялись, было предельным и неизбежным и для многих последним в жизни.
Дворец сиял на горе. В арыке, прижав к земле штурмовые лестницы, притаились солдаты.
Калмыков, поглаживая лакированное цевье автомата, вдруг вспомнил: в детстве, в Москве, в темном углу двора, среди крапивы и древесного сора, он строил тайник. В черной сырой земле рыл глубокую ямку, выкладывая ее глиняными черепками, фарфоровыми осколками. Цветочки, лазоревые и золотые каемки, и на мягкий лист лопуха, среди стекла и фарфора, клал мертвую желтую птицу, умершую канарейку. И после, засыпая в ночи, все мерещилось – под землей, в усыпальнице, среди изразцов и узоров, на бархатной зеленой подстилке лежит желтогрудая птица.
Мелькнуло и кануло. Дворец на горе. Гладкое цевье автомата.
– Только бы твой начштаба подстанцию вырубил! – сказал Татьянушкин. – Если прожектора зажгутся, мы все на ладони, под пулеметами поляжем!
Калмыков не ответил, смотрел на часы, приближавшие минуту атаки.
Гора туманно белела, в наледях, в осыпях снега, в безлистых, корявых яблонях. По горе, по голому саду, поскальзываясь на глазурованном льду, пойдут солдаты, кладя плашмя штурмовые лестницы, припадая под огнем пулеметов.
Дворец на белой горе, над плетением черных яблонь, был прекрасен и странен. Был желанный, влек к себе своей женственной красотой. И пугал, отталкивал смертельной опасностью. Притаившиеся в мерзлом арыке несли Дворцу беду и несчастье. Но Дворец для них, притаившихся, сам был бедой и несчастьем.
Калмыков всматривался в ровное, без теней, сияние окон, старался представить жизнь обитателей. Быть может, сошлись на семейную трапезу – накрытый яствами стол, сервизы, супницы. Или хозяин Дворца работает в своем кабинете – пишет бумаги, разговаривает по телефону. Жена в гостиной читает дочери книгу, большую, на твердой бумаге, с цветными картинками. Часы в гостиной с перламутровым циферблатом медленно движут стрелки, приближают минуту штурма.
Внезапно Дворец погас. Там, где секунду назад было золотое сияние, возник черный, пустой провал. И только на дне глазниц остывало и гасло изображение Дворца.
– Твой начштаба сработал! – сказал Татьянушкин, поднимаясь с колен, одергивая бугрящуюся куртку. – Пошли!
Калмыков отжался от заснеженной комковатой земли. Мимолетно, с дрогнувшим сердцем, обращая его в небо, к кому-то безымянно-огромному, наблюдавшему за ним, отрешенно подумал: «Спаси!.. Сбереги!..»
Встал в рост, повернулся к скопившимся в арыке солдатам:
– За мной!.. Не отставать!.. – Шагнул на склон, сжимая в кулаке автомат.
Первый десяток шагов шел молча, быстро, чутко прислушиваясь к звукам, не отрывая глаз от черной пустоты, оставшейся от Дворца. Солдат, идущий рядом, закашлялся, громко сплюнул, другой поскользнулся, и Калмыков поддержал его, ухватив за упругий локоть. Лестница чиркнула, свистнула о шуршащий наст, солдаты поддели ее, взвалили на плечи, понесли, торопясь и поскальзываясь.
Глухо, одиноко ударил выстрел. Калмыков повернулся на звук – стреляли в расположении зарытых танков. В ночи по всему пространству вокруг Дворца двигались группы, невидимо сжимали кольцо.
Ударила негромкая автоматная очередь, следом другая. Дробно и гулко пророкотал пулемет и ахнула пушка «бээмдэ».
На серпантине начинался бой. В ночь полетели трассеры, красные, желтые нити, под разными углами, ударялись в темноту, рикошетили, меняли направление, превращая плоскую темень в многомерное, насыщенное огнем и звуком пространство.
И вдруг Дворец снова возник. Восстал из тьмы, вернулся в черное, недавно пустое небо, наполнил его озаренной белизной, подсвеченными колоннами, лепными наличниками, сияющими высокими окнами. Словно кончилась мгновенная слепота и вернулось зрение – янтарно-белый Дворец. И от этого ужаса Калмыков остолбенел, пораженный видением Дворца. Неистребимого, грозного, наполненного смертоносной плазмой.
– Что за черт! – хрипел рядом Татьянушкин. – Что же он, сука, не смог погасить электричество!
«Сука!.. – в панике, в гневе повторял Калмыков, кляня начштаба, беспомощного и бездарного, неспособного на малое боевое действие, не сумевшего разрушить подстанцию, обрекшего их на потери, кровь и гибель. – Сука бездарная!..»
И словно угадав страх его и панику, вспыхнули прожектора. В нескольких направлениях разом, сквозь кусты, деревья заголубели, задымились ртутные чаши, изливая холодный металлический свет. Скользнули по дальним горам, по небу, по фасаду Дворца. Ударили в ближний холм, выжигая в нем белую расплавленную пещеру, и с разных сторон развернули свои выпученные слезящиеся глазницы на гору, на сад, на идущих солдат, и все они среди корявых деревьев, сине- стеклянных наледей оказались в бестелесном свечении, испепелившем вокруг темноту, воздух, одежду, все защитные оболочки, и они карабкались по круче, голые, беззащитные, в беспощадном разящем свете. Клубы и взрывы света срывались с горы, ударяли им в головы, в глаза, превращались в слезы, страх, ужас.
– Вперед! – заорал Калмыков, но это был не приказ, а звериный рык смерти. Склон под ногами казался расплавленным стеклом. Калмыков поскользнулся, грохнулся подбородком, прикусил язык. – Вперед! – кричал он лежа, чувствуя на языке кислую кровь.
Сверху забил пулемет, наполняя лучи прожекторов невидимыми свинцовыми трассами. Световоды, наполненные пулями, гнали смерть, и сразу двое кувыркнулись, пронзенные лучами, застыли на наледи, отбрасывая тени.
Это и была смерть. Она имела образ белых кипящих светил, излучавших бестелесное свечение. Мир перед смертью был огромным черно-белым негативом, засвечивался, выцветал, превращался в ровное слепое ничто.
Группа лежала на склоне, пропуская по спинам шары света, среди корявых мятущихся теней, бурунов снега и льда. Очереди срезали суки с мерзлых яблонь, осыпали лежащих солдат. И хотелось чревом зарыться в гору, уйти в корни яблонь, стать камнем, черепком, комком земли. Калмыков, без воли, с парализованным разумом, вывалив изо рта кровавый язык, не имел сил сплюнуть кислую липкую слюну. Понимал, что случилось несчастье.
Операция провалилась, подстанция продолжала питать энергосистему Дворца. Прожектора освещали окрестность. Танкисты отбили нападение, разворачивали пушки зарытых танков и сейчас начнут истреблять «бэтээры». Зенитные позиции устояли, гвардейцы направили скорострельные установки на отступающую цепь, расстреливают ее в спину стальными сердечниками.
Ужас был неодолим. Мозг был высвечен, ослеплен на последней остановившейся мысли: это конец, смерть. Он умирает на открытой горе в чужой стране, и никто из близких в эту минуту не знает, что он погибает на ледяной горе.
– Ну что же ты, хрен тебе в рот! – Татьянушкин, тряся автоматом, навис над ним. – Поднимай людей, твою мать!..
Этот крик, унижающий его, обличающий в трусости и бессилии, вернул ему разум. В голове, в белой металлической пустоте возникла темная живая мысль: «Встать!.. Не сметь!.. Мать твою!..» Он оскорблял себя и этим оскорблением нащупывал в себе опору, не разрушенную страхом. Опирался на этот уступ, отрывался от склона, успевая заметить шершавый ствол яблони с линялой повязанной тряпкой, слюдянистый снег с отпечатком собачьего следа. Повторял себе самому: «Не сметь!.. Мать твою!.. – и кому-то невидимому в небесах: – Спаси!.. Не убей!..»
Калмыков поднялся, чувствуя удары прожекторов, отворачиваясь от них к лежащей группе, крикнул косноязычно:
– Вперед!.. За мной!..
Боком, поскальзываясь, чувствуя ребрами вольтовы дуги прожекторов, стреляющие раструбы пулеметов, пошел в гору. Солдаты поднимались, толкали на лед штурмовые лестницы, карабкались, с криком, пробитые пулями, срывались к подножию.
Он почувствовал, как кто-то рванул его за рукав, дернул за запястье. Оглянулся – никого. Пустое запястье. Пуля сорвала часы, подарок Валеха, оставила на запястье рубец от браслета.