Он тряс его, ударял затылком о глину, и в глазах афганца был черный блестящий ужас.

– Отставить! – Оковалков перехватил ударяющую руку прапорщика. – Саидов, спроси его, где проходы в минах!.. Некогда!.. Уходим!..

Саидов наклонился к афганцу. В лице таджика было сложное выражение страха, враждебности и сочувствия. Минер, услышав речь на родном языке, потянулся к Саидову, заговорил, залепетал, вращая слезными глазами, показывая через стену, о которую его бил Крещеных, на проулок, где скрючился, слабо шевелил ногами босоногий мальчик.

– Говорит, это сын!.. Говорит, надо взять, помочь!..

– Ты сам сучий сын! – рванул его за цепочку Крещеных, разрывая мягкий металл. – Всех вас с выродками бензином облить!.. Говори, падла, где мины ставил! Где проходы!..

Он ударил минера кулаком в лицо, вдавил его ударом в стену.

– Отставить!.. Убьешь! – прервал его Оковалков. – Саидов, спроси где проходы!

Таджик говорил, а афганец, оглоушенный ударом, водил глазами, прислушивался, тянулся туда, где на солнечном горячем проулке умирал его сын.

Оковалков не испытывал жалости. Торопился уйти от этого постылого места, где в пещере, еще теплый, лежал Мануйлов, – уйти сквозь минное поле, уцелеть и прорваться в далекую солнечно-синюю долину, где канал, вода, избавление. А для этого тощий, с упавшей чалмой афганец, чей сын умирает в липкой лужице крови, должен встать и пойти впереди, указывая безопасный маршрут. А потом на чистом, без мин и фугасов месте они расстанутся с ним, оставят его бездыханным среди пыльных бугров и колючек.

– Пусть встанет и покажет маршрут!..

Саидов перевел, и пока слова таджика проникали в воспаленное, оглушенное сознание пленного, майор отчужденно смотрел на него, на тонкую ранку, оставленную содранной цепочкой. Чувствовал, как едко, кисло пахнут одежды афганца.

Тот выслушал таджика и вдруг воспрянул, напружинился всем своим худым колючим телом, захлопал, зашевелил быстрыми лиловыми губами, выталкивая бурлящие гулкие звуки.

– Говорит: убийцы, проклятые Богом! – переводил торопливо Саидов. – Говорит: все на минах взорвутся!.. Говорит: людей в кишлаках убили, теперь самих убьют!.. Говорит: кругом люди доктора Надира, все знают, все видят!.. Плен берут, живот резать будут! Сын помрет, а он за сына глаза колоть будет!..

И такая жаркая ненависть была в угольных глазах афганца, убивающая их, пришельцев, обрекающая их на все виды смерти – от пули, от взрыва, от ядовитой воды и пищи, от тоски, от безумия, от изъедающего душу отчаяния. Он насылал на них смерть, обрекал умереть на этих развалинах, на разбитых чашках, сожженных коврах, на могилах детей и старцев, на своей собственной могиле и могиле убитого сына.

Эта ненависть черных глаз вызвала ответную, блеснувшую из-под пыльных бровей Крещеных. Он размахнулся и ударил минера в живот коротким страшным ударом умельца по рукопашному бою. Собрал в удар всю медвежью крушащую силу, ломая ребра, разбивая вдребезги печень. Удар, как взрыв, проник в нутро афганца, превратил в мешанину органы жизни. Минер отпал набок, и из ноздрей и рта потекла розовая пена. Он не дышал, драные легкие розовым кружевом лезли наружу сквозь ноздри и рот.

Все встали, отошли от него.

– Разумовский, вперед! Я – замыкающий!.. – скомандовал майор. – Смотреть под ноги!.. Держать интервал!..

Оглянулся – у стены, убитый ударом, лежал длиннотелый афганец, и дальше, сквозь пролом в стене, на солнцепеке – его маленький скрюченный сын.

Они шли, не останавливаясь, вслед за медленным движением солнца. Казалось, по рытвинам и кустам катится раскаленный железный шар, и они, заключенные в этот шар, задыхаются в его пылающей пустоте. Ноги горели. Не было пота, и одежда скребла сухие ребра металлическими складками. Автомат в руке накалился, словно из него вели стрельбу.

Оковалков искал глазами тень, но безлистые сады концентрировали в себе жар, и они в полуобмороке проходили в лиловой ультрафиолетовой тени погубленных деревьев. Иногда вдалеке слышался слабый выстрел, словно от жары лопался патрон в чьей-то перегретой винтовке.

– Не могу!.. Сердце!.. – Щукин, бледный, бескровный, хватал губами воздух, словно клочья пламени. Было видно, что он сгорал изнутри. – Упаду!

– Привал!.. Десять минут! – приказал Оковалков.

Все молча повалились на землю, забиваясь под колючки, под известковые корни окаменелых растений. Оружие в вороненых радужных пленках осталось на солнцепеке.

Он сидел, сжав веки, стараясь спрятать зрачки от всепроникающего свечения, и под веками начинали всплывать пятна света и тьмы, словно плавились и распадались глаза.

Он стал думать о женщинах, которых когда-то знал. Думал о них по-мужски, плотски, возбуждал себя зрелищем их грудей, с набухшими сосками, их животов с черной ямкой пупка, их бедер, лобков, их разведенных колен. Вспоминал их распущенные волосы, запрокинутые локти с вьющимися подмышками, их плечи и шеи, на которых в сумерках блестели цепочки, и он губами целовал металлическую змейку цепочки. Он вспоминал грубо и жадно, надеясь в этих воспоминаниях обрести дополнительную энергию. Но эти зрелища не возбуждали его, а только тратили последние остатки сил.

Он поднял голову. Все лежали, прижимаясь к земле, пропуская над головой тягучую масляно-стеклянную жижу. Только таджик Саидов отошел в сторону, извлек из кармана платок, постелил его на колючки. Встал на колени, приникая лбом к земле, и стал молиться. Вскидывал руки с открытыми в небо ладонями, снова сгибался, словно зачерпнув из неба невидимое вещество, прижимал его к земле. Соединял небо с землей, сочетал распавшуюся материю земли и неба.

Оковалков смотрел, как молится юноша своему азиатскому Богу, который вел его к спасению или к смерти, доверялся его высшей милостивой воле.

Он взглянул в небо, туда, где был этот Бог. Тускло-белая пленка жары скрывала Бога. Не был виден его трон, его сияющие одежды, нимб над его головой. Этот Бог существовал, но не для него, Оковалкова. В небе, где был этот Бог, пролетали самолеты, уничтожая под собою «зеленку». Но он все-таки стал молиться. Не молиться, а просить, чтобы Бог их вывел к каналу. Не спас, не избавил от смерти, а всего лишь вывел к каналу. А уж там без Бога, своими силами, они доберутся до гарнизона.

Он молился, обещая невидимому Богу какое-то благое в будущем действо, какой-то добрый поступок, искупающий это движение сквозь «зеленку», сквозь убийства и смерть. Не знал, каким оно будет, это действо. Молил о канале.

– Подъем! – сказал он. – Час – движение! Пять минут – отдых!.. Щукин, соберись, твою мать!..

Двинулись, шурша в горячих колючках.

Рожденные среди другой земли и природы, они двигались в недрах азиатской страны, в ее лабиринтах, в загадочном свете, проникавшем в зрачки подобно миражам, в сухом жарком воздухе, залетавшем в легкие, как тончайший яд. Они пробирались по разоренной равнине, по умертвленной цивилизации, от которой остался отпечаток на камне. Как археологи, они ступали по черепкам и осколкам, по фундаментам храмов, по плитам безвестных надгробий. Оковалкову казалось, что они перемещаются по мертвой планете с остатками других городов, исчезнувших народов и царств, сгинувших от неведомой катастрофы.

Он поднимал к небу тяжелые глазные яблоки, смотрел в тусклое свечение солнца, и на дне глазниц, на утомленной сетчатке, возникало лиловое видение самолетов.

Кружа по осколкам поселений, обредая перемолотые в крошку кишлаки, они натолкнулись на пещеру, вырытую в песчаном пригорке. Рядом с ней стоял навес, покрытый сухими ветками. Пещера была обитаема, едва заметно светлела тропка, из камня был сложен закопченный очаг. Стоял чугунный котел с остатками пищи. Ходили, клевали пыль две тощие курицы. Вдоль навеса на тесемке были развешаны линялые тряпки.

Они хотели обойти стороной навес, скрыться в «зеленке», но велика была жажда, шершавые губы с запекшейся слюной и кровью вдыхали твердый воздух, и они осторожно окружили навес, навели на пещеру горящие стволы, стали подкрадываться.

В землю были вбиты кривые суковатые колья. На поперечинах, не доставая земли, держались носилки. На них лежал человек. Худое горбоносое лицо было небрито, заросло до глаз. Свалявшаяся черная борода белела кольцами седины. Лоб его был перевязан грязной тряпкой, и на ней виднелись ржавые пятна крови. Его накрывала полосатая ткань, не достававшая до плеч. Вторая повязка шла через грудь, и на ней застыли грязно-желтые брызги крови. Ноги костляво торчали из-под покрывала, с черными костяными пятками, с грязными растопыренными пальцами. Рук не было видно, они выступали под накидкой, как длинные, положенные вдоль тела суковины. Веки были опущены, и он что-то слабо бормотал в бреду.

На земле у носилок стояли металлический светильник и высокая глиняная крынка с водой. На нее, на эту крынку, устремились глаза подошедших. Стволы автоматов были направлены на лежащего человека, а зрачки – на темный овал крынки, где блестела, темнела вода.

– «Душок» загибается, – сказал Крещеных, наклоняясь к изголовью носилок. – Кто-то его хорошо зацепил. Жаль, что не я!

– Надо ему помочь на тот свет перебраться, – сказал Разумовский, облизывая губы, глядя, как слабо дрожит, отражаясь от стенок крынки, блестящая вода. – А то засветимся, он наведет по следу.

– Ему теперь по следу к шайтану в ад! – сказал Крещеных, трогая замызганной кроссовкой светильник, обрывки материи, пучки сухой травы, подвешенной к носилкам, стараясь не глядеть на серебряный круг воды.

Оковалков вглядывался в провалившиеся щетинистые щеки лежащего, в его сине-желтые захлопнутые веки, в кольца бороды, среди которых булькали и стонали губы. Это был раненый, умирающий моджахед из безымянной банды, одной из бесчисленных, обитавших в разоренной «зеленке».

Эти малые банды сбивались в многолюдные отряды, отправлялись к трассе, по которой двигались военные колонны. Жгли грузовики, грабили контейнеры, рассыпались малыми горстками, исчезая в зарослях и руинах. Ссорились друг с другом, устраивали друг на друга засады. Мирились, сообща подряжались охранять караваны с оружием. Сеяли мак для опиума, уходили в Пакистан разжиться едой и боеприпасами. Вновь возвращались в «зеленку», где когда-то были их дома и селения, их погребения и свадьбы, а теперь шли непрерывные схватки, превратившие бывших крестьян в умелых и выносливых воинов.

Умирающий моджахед мог получить свои пули с брони «бэтээра», отражавшего наскок на колонну. Или очередь из вертолета настигла караван. Или такой же, как и он, моджахед всадил в него пули во время ночной перестрелки.

Раненый на носилках бредил. Вода, желанная, с серебряным овалом, наполняла крынку.

– Приколоть его! – сказал Крещеных. Поднял крынку и стал пить, заливая шипящий, булькающий в глубине ком огня. С сожалением оторвался, заглядывая в крынку, передавая ее Разумовскому. – Приколоть козла!

– Сам дойдет! – сказал Разумовский.

Сделал выдох и в раскаленную пустоту, в свое растресканное, как печной свод, нутро стал закачивать воду. Глаза его дрожали от мучительного наслаждения.

Следом пил Щукин, мелко, жадно. Казалось, вода пропитывает пористую ноздреватую почву, мгновенно всасывается и исчезает бесследно. Он понимал, что выпил свою долю, но не мог оторваться. В глазах его было что-то жалобное, собачье, как у той дворняги, которую он убил, добывая кровь в банку.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату