Первая машина, четырехмоторный бело-серебряный транспорт, скользнула к земле, оставляя копотный след, с ревом прошла вдоль лысых склонов, развернулась на дальнем крае долины, устремилась на посадку, отягченная, растопырив закрылки, в жужжащем кружении моторов, нацелилась лапами в землю. Хватанула бетон, набежала с жужжанием и воем, шевеля перепонками, замедляя бег, пронося над бетоном переполненное рыбье брюхо, в направлении проделанного полета, в изморози неба, в отсветах льда и снега. Самолет катил мимо Калмыкова. В хвосте отворилась щель, отламывалась плита, и пока машина катила, жужжа и вращая винтами, начинали скатываться, рассыпаться темные комочки. Падали, катились, обретали очертания людей. Вскакивали, распрямлялись в беге. Машина по-рыбьи метала икру, из нее тут же выводились мальки. Десантники бежали в бушлатах, касках, с автоматами, с красными разгоряченными лицами. Мчались от самолета, разбивались на малые группы, врассыпную по взлетному полю.

Садилась вторая машина, сливая свой рев с первой. Вдоль белых скал снижалась третья. Самолеты ввинчивались в низину, наполняли ее скрежетом, ревом, зазубренным гулом. Второй самолет опустился в дрожащем стеклянном воздухе, запаянный в жидкое стекло, с размытыми, оплавленными очертаниями. Из черного чрева летели зародыши, касались земли, оплодотворяли ее, и в месте прикосновения вскакивали в рост солдаты. Скачками, в косых прыжках, уклоняясь от секущего ветра, начинали бег, веером, в разные стороны, толкаясь в сухой бетон, краснолицые, в касках, с тусклым светом оружия.

– Подмога! – ликовал Татьянушкин, ярко синея глазами, приземляя ими самолеты. – Вот она, подмога твоя!

Одни самолеты садились, терлись друг о друга боками, другие, облегченные, начинали взлетать, уходили в небо, освобождая место для посадки. Две спирали, ниспадающая и взмывающая, соединились в сложную карусель. По аэродрому уже катили боевые машины, выруливали тяжелые гусеничные самоходки, упруго подпрыгивали легковые машины. Десантники рассыпались во все стороны – к постам охраны, к траншеям с афганскими зенитками, к зданию порта, к диспетчерской, к штырям и чашам антенны.

– Вертикальный охват! – радовался Татьянушкин красоте и мощи десанта. – Вот она, подмога! Как в Чехословакии, точно!

В его ликовании была жестокая ярость.

Калмыков понимал технологию десантирования, военный принцип захвата – движение самолетов, оружия, броски десантных групп. Аэродром захватывался во всех его жизненных центрах, вырывался, выкраивался из территории, подключался к небесной трубе, в которую из-за хребтов взлетали самолеты. Громадная помпа качала из-за гор грозную энергию, и он, Калмыков, был частью этих падающих вихрей металла и звука. Он не был посвящен в причины и истоки событий, не знал их глубинного смысла. Все, что он мог, – это следовать грозной анонимной воле, пригнавшей в Кабул самолеты.

Афганские солдаты, катавшие бочки, ошалело смотрели. Новобранцы у самолета сбились в толпу, их окружали десантники, гнали с бетона. Американцы в длинных пальто, обомлев, наблюдали десант. Один что-то быстро писал в блокнот, задирал голову, словно пересчитывал самолеты, и снова писал. Другой сорвал с груди фотокамеру, жадно, быстро снимал. Пробегавший мимо десантник с хрустом костей и суставов, выбрасывая вперед автомат, выдохнул вместе с паром:

– Нуты, козел, кончай снимать! А то пристрелю!.. Американцы попятились залакированный борт машины, а десантник, увлекая за собой остальных, исчез в ангаре.

Повсюду, на всем пространстве, далеко и близко, двигались машины и люди. Катилась гусеничная техника, качались стволы самоходок. Десантная дивизия закреплялась на плацдарме, топорщила во все стороны жерла. Кабул, клетчатый, глиняный, хрупкий, смотрел бессчетными глазницами своих хижин, мечетей и рынков на явившихся с неба пришельцев.

Несколько давних осенних дней он прожил на Белом море, на Терском берегу, где в рыбачьих тонях, в рубленых белесых избушках старики поморы ловили семгу. Берег, песчаный, с холодным кипящим рассолом, был усыпан бревнами и седыми корягами, с остатками прогнивших ладей, в ржавых якорях и цепях. Казалось, в море потерпела крушение огромная эскадра и остатки мачт и шпангоутов, корабельный мусор и скарб выброшены бурей на берег.

Он бродил среди мокрых песков, спотыкался о прогнившие бревна, набредал на кривые кресты, на старые серые кладбища. Море кидало ему под ноги соленую серую пену, а из туч летел мокрый снег, тонул в воде. Ветер гудел невнятную печальную песню об исчезнувших деревнях, о канувших в море матросах. Былая отшумевшая жизнь оставила после себя гнилое железо и дерево.

Старики в домашних вязаных блузах грелись у печей, кашляли, латали драные сети. Блестела на полу чешуя. Колотился в слепое оконце дождь. Море стучало в деревянные стены, как в бортовину.

Он засыпал в ночи, слушая близкое море, думал об исчезнувших жизнях – о румяных невестах, о шумных свадьбах, о корабельщиках на еловых ладьях.

Утро было хмурое, в моросящем дожде. Тусклый блестящий отлив омывал черный карбас, залипший в песок. Старики в брезентовых робах, в резиновых сапогах, подкладывали под карбас катки, сипя и кашляя, налегали на борт, сдвигали к воде тяжелую мокрую лодку. Сели, медленно оттолкнулись шестами, заколотили, зашлепали длинными веслами. Направили карбас в крутящуюся рябую волну.

Дрожащая череда поплавков. Багром – за капроновый жгут. В шесть рук, перебирая красными кулаками, тянут со дна канат. Хлюп ячеи, потоки холодной воды. Повисла, стекая капелью, сочная морская звезда. Прилипла к борту глянцевитая скользкая водоросль.

Лодка танцует в волнах. Он тянет сеть, хрипит со всеми, отдирает от морского дна невидимую тяжесть, выкатывает из вод огромные деревянные обручи. И вдруг среди тусклых волн, под низкими снежными тучами, возникает сияние. Будто из бездны под лодкой разгорается свет, подымается столб серебра, изливается из воды потоком дивных лучей.

Вода кипит, взбухает тяжелым огнем. Словно из моря встало пернатое диво, достало головой до туч, распустило по окрестности крылья света. И он сам, стоящий в лодке, вырос до неба. Глаза его расширились, будто в них вставили чаши света. Грудь наполнилась мощью, ноги уперлись в морское дно, а голова увидела солнце. В ясновидении он вдруг понял устройство мира, ход небесных светил, движение подводных течений. Ему открылась чудная истина – смерти нет, а есть бесконечная жизнь, и в этой жизни никуда не исчезли, а гудят все свадьбы, скачут все кони, целуются женихи и невесты.

Это длилось мгновение и кончилось. Он выпал из неба. Стоял в пляшущей лодке. Рыбаки вынимали из сетей тяжелых серебряных рыбин, они бились в днище, сбрасывали слизь и молоку. Старики глушили их деревянными колотушками, пока из-под жабер не выступала алая кровь.

Ночью Калмыкова стал бить озноб. Он кутался, поджимал колени, набрасывал поверх одеяла комья одежды. Утром, одолев недуг, встал вместе с казармой, вышел на развод. Строго поговорил с командиром четвертой роты Беляевым, направил его прапорщиков и механиков-водителей на ремонт «бэтээров». И снова почувствовал слабость, ушел в свой закут за брезентовый полог. Прилег не раздеваясь и задремал.

Ему снова приснилась желанная женщина в ее маленькой московской квартире. Они стоят у ночного окна. На белом бульваре новогодняя елка, разноцветные мигания и вспышки. Он касается ее голым плечом, она медленно к нему поворачивается, ее теплые груди давят ему на грудь. Он чувствует гладкое скольжение ее колен, и такая сладость и мука, такой ослепительный блеск.

Он проснулся от криков в казарме. Сбрасывая незавершенное видение, возвращаясь в озноб, в явь, в крики, он нырнул под брезентовый полог, вышел в длинное, с ревущей печуркой, пространство. Солдаты ругались, держали за руки худосочного полураздетого парня. Ротный Расулов схватил его за подбородок, тряс, ломал ему челюсть, приговаривая:

– Ах ты, скот!.. Ах ты, сука вонючая!.. Падла паршивая!.. Калмыков перехватил руку Расулова, отодрал ее от трясущегося, безумного, с блуждающими глазами лица.

– Отставить!.. В чем дело, капитан?

– Амиров, тварь такая, ящик сгущенки на кухне спер, толкнул афганцам! А те ему наркотик насыпали!.. Он, тварь, накурился, полез в оружейную комнату за автоматом! Старшина его перехватил, свинью вонючую!..

Солдат водил красными белками, безумно улыбался, на его вялых губах пенилась, стекала зеленоватая жижа. Комбат вспомнил, что уже видел эту пену на тех же губах, – в марш-броске рухнул солдат, лежал на соляной корке, сучил ногами, и из полуоткрытого рта текла ядовитая зеленая гуща.

– Он в оружейку прокрался, автомат спер!.. Тут его старшина прихватил!.. Что он с автоматом надумал, наркоман проклятый!..

Расулов порывался снова вцепиться в белое, без кровинки лицо, на котором слепо двигались красные выпученные белки. А в нем, Калмыкове, – душная ненависть к солдату, к Расулову, к себе самому, больному, дряблому, сомневающемуся в то время, когда необходима жестокая воля, умная энергия, хитрость, направленные на близкое, неизбежное дело.

– За ротой кто смотрит? – заорал он на Расулова. – К бабе ездишь! За солдатами кто будет смотреть?… Под трибунал!.. Эту гниду на цепь!.. Клизму ему!.. Водой ледяной!.. Первым же рейсом в Союз, в штрафбат!..

И пошел, ненавидя, пережигая в себе болезнь, мучительные, разрушавшие его колебания. К казарме подкатывала знакомая «тойота» Татьянушкина. В ней было битком, на переднем и заднем сиденьях. Татьянушкин, выходя из машины, что-то втолковывал спутникам.

– Есть срочное дело! – обратился он к Калмыкову. – Из аэропорта доставить спецгруз. Берите три грузовика и охрану! – Лицо его было озабоченное и насупленное. Было видно, что он нервничает.

Они выехали с тремя грузовиками вслед за Татьянушкиным. Калмыков сел в первую кабину, в две другие посадил Баранова и Грязнова. Под брезентом на лавках поместились автоматчики. Калмыков не спрашивал Татьянушкина, что за груз и куда его надо доставить. Подчинялся не столько приказу полковника, сколько утвердившейся в нем напряженной угрюмой воле. Сидел в кабине, глядя, как накатывается скользкая, липкая Дарульамман, мелькают велосипедисты в длинных балахонах и чалмах, похожих на рыхлые подушки.

Они подъехали к аэродрому. На подъездах, где еще недавно дежурили афганские посты, лениво поднимали шлагбаум горбоносые, лиловые от холода солдаты, теперь стояли десантники в плотных теплых бушлатах, розоволицый, с золотистыми усиками сержант проверял документы, а из грязного проулка выглядывала могучая пушка гусеничной самоходки, обнюхивала подъезжавшие машины.

Они выкатили на взлетное поле, на котором стояли под разгрузкой транспорты. Из них осторожно съезжали зеленые фургоны, радиостанции, тягачи – снаряжение десантировавшейся накануне дивизии.

У дальнего терминала застыл самолет с обвисшими лопастями. Под крыльями расхаживали часовые – вскинули автоматы, когда грузовики и «тойота» подкатили к хвосту со звездой.

Из самолета по трапу спустился человек в невоенной кожанке. Они переговорили с Татьянушкиным, поднялись на борт, исчезли в овальном проеме.

Калмыков наблюдал, как топчутся под крыльями часовые, как ползает по далекой горе пятно солнца. Его мучил озноб, он старался вернуть недавнее ощущение сна, прикосновение женской теплой груди, скольжение щекочущих тонких волос.

Татьянушкин спустился по трапу, поманил его. Из теплой кабины, ежась, он вышел на ветряной холод.

– Я вам должен сообщить о характере груза. – Татьянушкин, поддев его локоть, отвел Калмыкова в сторону, под плоскость крыла. – Это люди. Большие люди. Из афганского руководства. Мы их спасли от репрессий, прятали у себя в Союзе. А теперь возвращаем в страну. После свержения Амина они будут управлять государством.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату