– С брони!.. В цепь!.. – сгонял он солдат. Укладывал их в снег на обочине. – Долби их!
Орудия грызли бетон, ломали ворота. Бронебойные снаряды впивались в стену, зажигательные горели в скважинах, извергая сыпучие ворохи. На дворе казармы тлела ветошь, бегали быстрые светлячки. По кровле скользило жидкое пламя.
– Прекратить огонь!.. За мной!..
Отворачивая голову от пожара, от ртутных лучей, от метущихся трасс, в сторону, в темноту, без надежды и веры, произнес: «Спаси!.. Не убей!..» Встал и кинулся в пролом ворот.
Бежал, нагоняемый тяжелым топотом. Гранатометчик, обгоняя его, поднимал трубу, готовясь влупить заряд в близкие двери казармы. Расколотые створки дверей раскрылись, и из них, шатаясь, вышел офицер, без фуражки, с белым, намотанным на кулак полотнищем. Он стоял на крыльце, шатаясь, ослепнув от прожектора. Кровь на его лице липко блестела, словно глазурь, а белая простыня спадала ему на плечо. Он шевелил полотнищем, стараясь придать ему видимость флага.
– Не стрелять!.. – проорал Калмыков. – Гранатометчик, мать твою, трубу опусти!..
За парламентером толпились, выглядывали, опять пропадали неясные лица. Из дверей валила гарь.
– Выходи по одному! – крикнул Калмыков, надеясь, что будет понят. – По одному, без оружия!..
Вслед за первым, за его волочащейся простыней, стали выходить офицеры. Волокли на себе раненых, под руки, на спинах, в растерзанной форме, с бегающими непонимающими глазами.
Солдаты бегло охлопывали их, обыскивали, ставили на утоптанный голый двор под лучи прожекторов в неровную щербатую шеренгу. Среди офицеров Калмыков узнал знакомых командиров рот, с кем встречался на офицерских пирушках, начальника разведки, начальника гвардии, долговязого, костистого Джандата. И Валеха, чье носатое смуглое лицо было в каплях пота, морщилось, как от боли. В руке Джандата, в огромной стиснутой пятерне белела салфетка, словно штурм застал его за столом и судорога свела его костяные фаланги.
– Всем сесть! – командовал Калмыков. – Да посади их на снег, сержант! Дай им по кумполу!
Солдаты стали усаживать офицеров. Те не понимали, шарахались, а солдаты награждали их тумаками, пока те не начали понимать, торопливо усаживались – нервные, живые бугорки на истоптанном снегу под лучами и пушками.
Калмыков повесил на плечо автомат, приблизился, вглядываясь в пленных. Раненые отвалились на спину и лежали. Кто-то ел с земли снег. Кто-то комкал снежок, залеплял им рану.
Когда проходил мимо начальника гвардии, тот вдруг вскочил, жилистый, костяной, сотрясаемый судорогой. Закричал, поднося ко рту салфетку, кусая ее зубами:
– Расстреляй меня!.. Расстреляй!.. Бить, мучить будут!..
Он рвал салфетку желтыми зубами, захлебывался слезами. Калмыков, глядя на его огромные костяные суставы, представлял, как Джандат смыкал свои пальцы на жирной шее Тараки.
Начальник гвардии умолк, ссутулился, сел на снег. Плечи его вздрагивали. Изгрызенная салфетка была в крови.
Когда Калмыков проходил мимо Валеха, тот поднял глаза. Горько, тоскуя, презирая, смотрел. Протянул руку. Заголил запястье, на котором поблескивали часы, подарок Калмыкова. Расстегнул ремешок и кинул часы через плечо, в снег. Они промелькнули в свете прожектора.
Калмыков посмотрел на свое пустое запястье, с которого пуля сорвала часы Валеха. В лучах света бугрился красный рубец. Их часы валялись теперь в снегу в окрестностях разгромленного Дворца. Будут ржаветь, показывать остановившееся время.
Он чувствовал опустошенность, тщету и безвременье, в которые превратилась вся его прожитая жизнь. Хотел исчезнуть прочь с этого окровавленного пустыря, озаренного жестоким искусственным светом, пропасть и не быть.
– Грязнов! – позвал он. – Строй их в колонну!.. Гони в накопитель!.. Утром разберемся!..
Пошел, запинаясь, к машинам.
Они двигались обратно ко Дворцу, уложив на днища машин своих убитых и раненых. Обогнули тлеющую подбитую «бээмдэ». Выехали на поворот, где туманился близкий Кабул и мутно горел пожар соседнего министерства обороны.
Он увидел перед собой на дороге два тяжелых красных разрыва. Гул и грохот ударили по колонне. Калмыков ощутил на лице хлопок тяжелого воздуха.
Опять проревело и шмякнуло, вспучив гору пузырей огня и разрыва. Дым от тяжелых снарядов, подсвеченный красным, клубясь, улетал в небеса.
– Водитель – реверс!.. Назад!.. Колонна, стоп!.. Рассредоточиться! Отходить за гору!.. – Калмыков находил последние силы для команд, для действий, для постижения того, что случилось.
Стреляли прямой наводкой от министерства обороны, где десантники, захватившие здание, смыкали фланг с его батальоном. Оттуда летели снаряды, дергались вспышки, били танки или самоходки десантников.
И страшная догадка: их хотят уничтожить свои. Стереть с земли, чтоб следа не осталось. Ни звука, ни слова, ни памяти. Они, взявшие штурмом Дворец, застрелившие его обитателей, совершили такое, после чего не живут. И поэтому, гоняясь за ними по свету, вылавливая по одному, посылали бесшумные пули. Их уберут с земли, сделавших презренное дело, чтоб не мешали своим знанием и видом, не свидетельствовали на судах и процессах.
Догадка была ослепительной. Она породила ярость и ненависть к тем, невидимым, в московских штабах, пославшим их убивать. Разработавшим план операции, последним звеном которой было убийство его, Калмыкова.
И, видя, как рвутся снаряды, как мерцают вспышки с туманной окраины города, он приказал операторам:
– По вспышкам огонь!.. Дави их, сук!.. Суки кровавые!.. До последнего!.. Мозги по стене!..
Боевые машины развернули башни и ударили из своих скорострельных пушек в ночь, в туман, испятнав его малыми красными нарывами, метинами взрывов.
– Я – «Кора»! – забулькала рация, и дальний, витавший в ночи голос генерала остановил его. – Что у вас происходит?… Почему ведете огонь?… Доложите обстановку!..
– Докладываю!.. Если не прекратят огонь по колонне, разворачиваю машины и двигаюсь в город!.. Дойду до посольства!.. Хоть на одной гусенице дойду!.. И раздолбаю в упор!..
С ним случилась истерика. Его бил колотун. Горло и грудь рвал кашель. Он был готов дать приказ по колонне и направить машины сквозь взрывы. Пробиться к прямой Дарульамман, к белому мраморному посольству, где укрылись мерзавцы, задумавшие его истребление. Упереться траками в асфальт и садить из пулеметов и пушек по ненавистному логову, вырубая в мраморе дымные дыры.
– Разнесу посольство к едрене фене!..
– Прекратить огонь!.. Обозначьте ракетой свой передний край!.. Огонь прекратился. Он чувствовал, как истерика, подобно кипятку,
стекает вниз, в желудок, порождая жжение, словно открывалась в желудке язва. Приказал:
– Вперед!.. Гони!.. Чтоб зацепить не успели!
Промчались по трассе, высекая из асфальта искры, развернув орудия в стороны туманных предместий. Пригибаясь к крышке люка, он чувствовал сквозь обжигающий ветер, как следят за ним далекие прицелы, движутся вслед за ним дульные отверстия тяжелых самоходных пушек.
Глава двадцать вторая
Они подкатили ко Дворцу, к сумрачному неосвещенному порталу. И первое, что увидел Калмыков, сползая с брони, был «мерседес», в который стреляли солдаты. Машина отсвечивала лаком, белым хромом, хрусталями фар, а в нее в упор стреляли из автоматов. Драли очередями, лохматили. Всаживали пули в багажник, в радиатор, кололи стекла.
– Падла вонючая!.. – тонко выкрикивал плосколицый казах, ударяя по скатам, из которых со свистом вышел воздух, и «мерседес» просел на обод. – Падла, паскуда! – взвизгивал казах, разряжая магазин в радиатор, из которого полилась жидкость.
Солдаты били ботинками в борта машины. В них клокотала неизрасходованная ярость боя, стремление крушить, разрушать. Они мстили за раненых и убитых товарищей, срывали все свое зло на дорогом автомобиле.
– Паскуда вонючая! – вопил казах, стреляя по красным хвостовым габаритам, топя в металлическом теле машины свои ненавидящие пули.
– Отставить стрельбу, дурила! – вяло сказал Калмыков, огибая «мерседес». – Бак рванет!
Входя под своды Дворца, слышал за спиной – опять завизжал казах и ударила очередь.
В холле Дворца на каменном полу горел костер. Солдаты штыками крошили узорную дверь, кидали в огонь щепы. У колонн, мерцавших своими яшмами и сердоликами, лежали раненые – забинтованные головы, перевязанные плечи, в белых обмотках руки.
– Товарищ подполковник! – выступил из темноты ротный Баранов. – Ваше приказание выполнил. Танки противника захвачены. Потерь нет.
– Где Беляев? – Калмыков скользил глазами по лежащим, слыша вздохи и стоны, наркотическое бормотание тех, в чьей крови гуляло обезболивающее зелье.
– Легко ранен. Осколочком его чиркнуло.
Беляев лежал на животе с голой спиной, перебинтованной крест-накрест.
– Товарищ подполковник… Ваше приказание… – Он пытался встать, но Калмыков остановил его:
– Лежи!.. Жив, и слава Богу! – отошел, чувствуя исходящее от капитана зловоние.
В глубине комнаты, где размещалась охрана гвардейцев и куда не долетал свет костра, слышались стоны и всхлипы.
– Пить им дайте! – сказал Калмыков.
– Поставил ведро с водой, – ответил Баранов.
Третий раз подымался Калмыков по ступеням Дворца. Впервые – с врачом, восхищаясь красотой, позолотой. Вторично – во время недавнего штурма, в размытом беге, среди вспышек и взрывов. И теперь, в темноте, среди скользящих фонариков, по разгромленным липким ступеням.
На втором этаже, куда он взошел, светя фонарем, было громко, гулко. Луч осветил солдата, который мочился на пол, прямо на ковер. Струя переливалась в свете фонаря, солдат, облегчаясь, скалил зубы.
Кучка солдат швыряла в высокую люстру автоматные рожки, сбивала подвески. Хрусталь звенел, осыпался, как сосульки. Солдаты ловили стеклянную капель, рассовывали по карманам, смотрели на фонари сквозь радужные грани.
– Домой привезу, под лампу в избе повешу! – радовался здоровенный парень, подняв к счастливому голубому глазу мерцающее стекло.
В библиотеке тлел вялый пожар. Несло дымом, едким запахом горелой бумаги и кожи. Пламя лизало полки, разгоралось и гасло, превращалось в зелено-