сам догадывался. Иначе ни за что не выбрал бы на роль ближайшего помощника именно Уварова. Ограничился бы кем-нибудь попроще, послушнее и управляемее, но подсознание не позволило. Оно-то соображало, каким должен быть человек, от которого в очередной раз могут зависеть судьба Империи и самого носителя этого подсознания, вместе с телом и должностью.
Да, подполковник ему лично неприятен. Прямо — кость в горле, совершенно, как и бывшему комбригу Гальцеву, однако Чекменёв понимает — есть моменты, когда самолюбие надо уметь вынимать из кармана, а когда — прятать в карман.
Следовательно, с сего момента Уварову следует думать в два раза интенсивнее, чем прежде. За отпущенный срок нужно сообразить, где кроются подводные камни в простом на первый взгляд деле, каким образом их можно миновать, да так, чтобы и начальство не обидеть, и самому предстать в выгодном свете, как бы дело ни обернулось.
Интриганом граф Уваров по натуре был не из последних, другое дело — строевая служба в отдалённом гарнизоне не давала возможностей этим дарованиям развернуться. С товарищами по службе, с которыми завтра вместе помирать, вести себя, как природный граф — неприлично, с бригадным начальством затеваться — противно. Ну, можно позвонить какому-нибудь родственнику, тебя переведут в кавалергардский полк, начальника опустят в совершенно непристойный гарнизон, вроде Красной Речки под Хабаровском, или тех же, трижды проклятых Тоцких лагерей. Полегчает? Радости на душе прибавится?
А вот в разреженных атмосферных слоях высокой политики — отчего бы и нет? Партнёры вокруг достойные, есть с кем и вокруг кого собственную стратегию выстраивать. И к тридцати годам генеральские погоны, своим умом заработанные получить — самое то будет.
Кроме разгорающейся любви к подпоручику Анастасии Вельяминовой (он так её про себя и называл, и мечтал о ней, отнюдь не одетой в то платье, что она подобрала для посещения театра, а в строевой форме), Уварова не оставляла другая мысль: он должен стать кем-то не ниже Чекменёва. Очень скоро. Всё, что за гранью тридцатипятилетия, казалось ему нереальным и почти бессмысленным. В сорок — уже не жизнь!
Бегом, бегом, вперёд за славой и орденами. Император его запомнил, сам Георгия на грязный, пропахший порохом китель приколол. Даст бог, и дальше не забудет, у Романовых на верных людей память хорошая.
То, что встреча личного представителя Императора с главой «Чёрного интернационала» может иметь долгоиграющие последствия для всего нынешнего миропорядка, сомневаться не приходилось.
Если Чекменёв решил не заострять внимания подчинённого именно на этом аспекте, впрямую намекнув, что видит в нём лишь наиболее подготовленного командира отряда телохранителей — его дело. Почти любой человек на месте Уварова ограничился бы буквой приказа, не затрудняя себя проникновением в «дух» оного.
Валерий в подобных обстоятельствах предпочитал считать себя ответственным за всё, имеющее маломальское отношение к порученному делу. А сейчас тем более нашёл здесь и собственный интерес. Поэтому для начала обратился не к непосредственному начальнику, полковнику Стрельникову, как было предложено, не к Тарханову даже, а к Ляхову, ни разу в разговоре с Чекменёвым не упомянутому.
Вадим Петрович был на доске тяжёлой фигурой, вроде ладьи, в отличие от Уварова, более чем конём себя не позиционирующего. Конём, а не слоном, поскольку первый имеет больше степеней дозволенной свободы, причём противнику не всегда понятной.
Кроме того, он был человеком, лично знакомым и напрямую связанным с такими поразившими воображение тогда ещё капитана Уварова, эпическими, можно сказать, личностями, как генерал Берестин, полковник Басманов, прочие герои-корниловцы. В бою под Берендеевкой Валерий сотоварищи исполнил свой долг до конца, до донышка, защищая венценосную персону. Но и лечь бы им там всем, в подмосковном осеннем лесу, если бы не пришли вдруг на помощь умирающей роте молодые, до невозможности отважные прадеды — бойцы многими почти забытой Гражданской войны.
Уваров вспомнил, даже нет, увидел с закрытыми глазами, словно в кинематографе.
…Их осталось меньше, чем полурота. Сидели на последней в жизни позиции, вкруговую допивали тоже, скорее всего, последнюю фляжку, сбережённую Митькой Константиновым. Чужие пули время от времени щёлкали по стволам деревьев, иногда громадный танк издалека посылал вслепую тяжёлый снаряд.
— Ты, братец, считал, сколько нехристей в ихний рай проводил? — спросил Валерий у подпоручика. Умирать в тот момент ему было совсем не страшно.
— Полтора танка, двадцать шесть рядовых, трёх предводителей. Так и пиши в реляции. Мне лишнего не надо. К тому — девять единиц лично захваченного и доставленного по начальству особо секретного по причине неизвестности стрелкового оружия. «Георгия» — как с куста мне полагается, а можно и «Героя России».
Константинов отхлебнул маленький глоток из того, что оставалось, и вдруг задумчиво, совсем не в характере, сказал:
— Нет, правда, братцы, если Герои — не мы, тогда я уж и не знаю…
— Не забивай себе голову, — неожиданно зло ответил поручик Рощин, три раза за сегодняшний день собиравшийся умереть, да всё-таки выживший, назло всем и всему. — Сунут, вон, как командиру раньше — «За пять штыковых…», и спасибо скажешь.
— Кто спорит, — согласился Константинов. — А ты знаешь, как у нас в полку этот значок называли? «На, и отвяжись». То есть и не наградить стыдно, и настоящего ордена жалко. Самим мало… — Подпоручик затейливо выругался. В каждой воинской части, не считая флота и морской пехоты, ещё с петровских времён были приняты и тщательно шлифовались триста лет собственные матерные фразеологизмы. «Малый загиб Петра Великого», «большой» его же имени, и так далее.
Константинов начинал службу в одном из полков, где подобные конструкции являлись гордостью и раритетами, поскольку первым шефом у них был Великий князь Николай Николаевич старший — уж такой специалист по этому делу.
— Если б за каждый бой да по ордену… — подпоручик махнул рукой. Поскольку пить больше было нечего, закурили, дожидаясь новой атаки.
Вдруг задребезжал зуммер радиостанции. С какой-то странной надеждой (а на что надеяться?), Уваров взял протянутую унтером трубку.
— Капитан, живой пока? Мост не взорвал? — услышал он голос войскового старшины Миллера. Тот говорил совершенно другим тоном, чем полчаса назад.
Уваров попытался объяснить свой тактический замысел, но не успел.
— Вот и молодец! Удачно получилось. Как раз пригодится. Ещё поживём, наступать будем! Пришла помощь. Приготовься, к тебе сейчас выдвигаются. Сдашь рубеж, и свободен. Отходи к нам. Противника видишь?
— Ещё нет. Замешкались что-то. Видно, крепко мы им по соплям накидали…
— Ладно, у меня всё. Ждём…
«Помощь — это хорошо, — подумал Уваров, не считая нужным обнадёживать и расслаблять соратников. — Собрались умирать — и умрём. Остальное — нежданный подарок».
Минут десять прошло, не больше, они и докурить не успели, как услышали за спиной мерный, слитный хруст ломающихся под сотнями подошв шишек, веток и палок, покрывающих пространство между лесными великанами.
Офицеры инстинктивно вскочили, вскинув кто автомат, кто ручной пулемёт. То, что они увидели, явно не предназначалось для слабонервных. Но таких здесь и не было.
Ухитряясь идти даже по лесу почти сомкнутыми рядами, на них надвигалась цепь настоящих корниловцев, с той ещё войны. Знакомых по фотографиям в альбомах, на стендах училищ и воинских частей, документальным и художественным фильмам. Именно в тогдашней форме — начищенных высоких сапогах, чёрных гимнастёрках с алыми кантами, демонстративно смятых фуражках с алым верхом. Единственное, что выбивалось из стиля — автоматы, такие же, как у вражеских боевиков, вместо мосинских винтовок с четырёхгранными игольчатыми штыками.
За первой цепью вторая, третья.
— Матерь божья, — выговорил Рощин.