type="note">[80] струилась, поблескивая, среди зеленых лугов. По зеркалу реки скользил челн. В челне он увидел Матильду, она держала руль. С безыскусной песней, разубранная венками, Матильда плыла мимо, устремив к нему сладостно-томительный взгляд. На сердце у него было тягостно. Генрих не ведал, что с ним такое. На небе ни облачка, на реке тишь да гладь. Река — зеркало, лицо Матильды как небо. Внезапно челн закружило. В страхе позвал Генрих Матильду. С улыбкой Матильда спрятала руль на дне челнока, а челн все не мог выправиться. Нестерпимая тревога напала на Генриха. Он поспешил на помощь к Матильде, но река противодействовала ему, течение подхватило его. Судя по жестам, Матильда обращалась к нему, челн уже зачерпнул воды, но Матильда вся сияла неописуемой задушевностью, нисколько не боясь гибельной пучины. И пучина поглотила ее. Ветер едва касался волны, река блистала и струилась как ни в чем не бывало. Жуткий страх омрачил ему разум. Сердце замерло в груди. Когда он очнулся, воды вокруг уже не было. Очевидно, течение унесло его в дальнюю даль. Отродясь не видал он таких мест. Что с ним совершилось, было ему невдомек. Память не возвращалась к нему. Он побрел, сам не зная куда. Страшное изнурение угнетало его. Словно крошечный прозрачный колокол, ключ бил на склоне холма. Зачерпнув немного влаги, он поднес ладонь к своим запекшимся губам. Тягостной грезой таился в былом пережитой ужас. Генрих блуждал и блуждал. Речи цветов и деревьев оживили его. Он воспрянул духом, как будто вернулся в родные места. Вновь донеслась безыскусная песня, он ловил этот напев на бегу, пока чья-то рука не остановила его, вцепившись в одежду.
«Генрих, дорогой». — Как мог он забыть этот голос! Он оглянулся, и вот уже он в объятиях Матильды. «Ты хотел покинуть меня, возлюбленный мой? — спросила она, с трудом переводя дух. — Нелегко мне было тебя настигнуть!»
Генрих не мог удержаться от слез, обнимая ее.
«Куда девалась река?» — вскричал он.
«А как по-твоему, чьи голубые волны над нами?»
Он глянул в небо и вместо небес увидел тихое течение голубой реки.
«Куда мы попали, Матильда, любимая?»
«Мы в пределе родительском».
«И мы не разлучимся?»
«Никогда», — ответила она. Их губы слились, она прильнула к нему, и уже ничто не могло расторгнуть эти узы. Она вверила его устам чудесное сокровенное слово [81], пронизавшее всю его душу. Он бы ответил ей этим же словом, но дед окликнул его и разбудил. Генрих не пожалел бы всей своей жизни, лишь бы вспомнить это слово.
Глава седьмая
У своего ложа Генрих увидел Клингсора, который дружески приветствовал его. Встрепенувшись, Генрих обнял Клингсора.
— Это не вас он обнимает, — заметил Шванинг.
Генрих скрыл невольную улыбку и краску смущения, целуя мать в обе щеки.
— Вы не откажетесь разделить со мною завтрак в окрестностях города на живописном взгорье? — сказал Клингсор. — Утро великолепное, прохлада услаждает. Собирайтесь! А то Матильда давно готова.
Восхищенный Генрих рассыпался в благодарностях. С неподдельным пылом прильнул он к руке Клингсора и не заставил себя ждать. Они присоединились к Матильде, которая была еще лучше в будничном утреннем платьице. Она приветливо поздоровалась с Генрихом. Одна рука Матильды была занята кошелкой, где находился завтрак, другую руку она без малейшего стеснения подала Генриху. Клингсор сопровождал их. Миновав город, уже охваченный дневным возбуждением, они достигли небольшой возвышенности над рекой, откуда под сенью могучих деревьев можно было любоваться необозримой далью.
— Хотя природа, — вскричал Генрих, — и до сих пор баловала меня своей красочностью, как добрая соседка, не скрывая различных своих богатств, такой плодотворной, такой неподдельной душевной ясности я еще не ведал. Как будто во мне самом эти дали, а вся эта великолепная окрестность — как будто моя же сокровенная греза. Внешность природы вроде бы прежняя, а сама природа такая разная. Как она преображается, когда нам сопутствует ангел или некий дух могущественнее ангела; как не похожа тогда природа на ту, которая с нами, когда мы внимаем излияниям страдальца или сетованиям крестьянина, обиженного погожими днями, так как всходы требуют скорее сумрачного ненастья. Вы, любезный учитель, даровали мне это блаженство; иначе не скажешь: блаженство. Невозможно выразить лучше то, что затаено во мне. Отрада, упоенье, восхищенье — всего лишь органы блаженства, приобщающего их к таинствам горней жизни.
Всем своим сердцем ощутил он руку Матильды, утопив огонь своего взора в отзывчивом спокойствии ее очей.
— Наше чувство, — ответил Клингсор, — относится к природе, как свет к веществу. Вещество сопротивляется свету, чьими преломлениями обусловлены различные цвета; свет вспыхивает на поверхности или в глубине вещества, и, если свет равен мраку, он пронизывает вещь; если же свету дано превозмочь мрак, излучение распространяется, просвечивая другие глубины. Впрочем, не бывает непроницаемого мрака, которого не преодолели бы вода, огонь и воздух, насытив глубину светом и сиянием.
— Я усвоил ваш урок, дорогой учитель. Наше чувство проницает людей, как свет проницает кристаллы. Естество людей прозрачно. Вас, любезная Матильда, я бы уподобил драгоценному сапфиру чистейшей воды[82]. Как ясное небо, вы благоприятствуете взору, и нет ничего нежнее вашего света. Но, дорогой учитель, согласитесь ли вы со мной: сдается мне, чем глубже мы соприкасаемся с природой, тем безусловней пропадает охота и возможность о ней поведать.
— Тут следует различать[83], — ответил Клингсор. — Природу можно чувствовать и наслаждаться ею, но для нашего рассудка и целенаправленного миропорядка природа совсем другая. Опасно увлекаться одной из этих двух природ в ущерб другой. Такая обедняющая односторонность частенько встречается. Но ведь обе стороны сочетаются друг с другом, и, только найдя такое сочетание, человек благоденствует. К сожалению, сплошь и рядом люди даже не догадываются, какое это искусство: свободно двигаться внутри себя самих, в соответствующем разграничении, безо всякого насилия, разумно освоив стихии собственной души. Иначе эти стихии привыкают друг другу противодействовать, так что в конце концов устанавливается неуклюжая косность и, когда человек нуждается во всех своих способностях, дело не идет дальше разброда и распри, пока все не рухнет в хаотическом нагромождении. Со всей настоятельностью советую вам исследовать ваш рассудок и ваши природные склонности, чтобы вы могли старательно и прилежно поддерживать закономерную последовательность и равновесие между ними. Не могу себе представить поэта, который не постиг бы природу каждого занятия, не научился бы добиваться своего сообразными способами и, сохраняя присутствие духа, не предпочитал бы наиболее уместные и действенные из них. Вдохновенное безрассудство бесплодно и пагубно, и поэт едва ли сотворит чудеса, если сам он дивится чудотворству.
— Но разве можно быть поэтом, не полагаясь на человечность судьбы?
— Нельзя, что и говорить, ибо для зрелой мысли поэта невозможна судьба, лишенная человечности, однако счастливая готовность полагаться на судьбу не имеет ничего общего с пугливой подозрительностью, с гнетущим страхом незрячего суеверия.
Поэтическое чувство освежает, согревает, бодрит, и в этом смысле оно несовместимо с горячечным исступлением, от которого сердце изнемогает. Исступление проходит быстро и бесследно, оно обедняет и отупляет; поэтическое же чувство четко обрисовывает свои проявления, благоприятствует формированию различных отношений, само себя увековечивает. Трезвое самоохлаждение — вот в чем всегда нуждается молодой поэт. Настоящее мелодическое излияние свойственно всеобъемлющему, сосредоточенному, умиротворенному чувству. Разнузданный вихрь в сердце, лихорадочный озноб вместо осмысленной сосредоточенности разражаются бессвязным бредом. Запомните: истинное чувство словно свет,