Я никогда не забуду сегодняшний перекрестный допрос.
По крайней мере, ему становится стыдно. Он краснеет.
А может, забудем об этом?
Я протягиваю ему руку для рукопожатия, и он задерживает ее в своей.
Если ты проиграешь, — негромко говорит Джо, — опекуном вашего отца станет Эдвард. Он назначит время, когда вашего отца отключат от аппаратов искусственного поддержания жизни и он пожертвует свои органы. Ты сможешь присутствовать. И, Кара, если ты захочешь, я буду там, рядом с тобой.
В горле у меня стоит ком.
Ладно, — говорю я.
Когда двери лифта на первом этаже открылись, все увидели, как мужчина обнимает плачущую девочку, которая годится ему в дочери. То, что видят окружающие, — всего лишь одна из сотни грустных историй, родившихся в стенах этого здания.
В детстве брат уверял, что обладает силой, способной уменьшить меня до размеров муравья. Если честно, говорил он, то раньше у него была другая сестра, но он превратил ее в насекомое и случайно раздавил.
Еще он говорил, что, когда я вырасту, меня примут в закрытый клуб, где полно чудовищ и героев фильмов ужасов. Там будет кукла Чаки с чашкой кофе. И пляшущая твист мумия с обложки книги «Харди бойз», которую я так боялась. А Джексон из «Пятница, 13-е» будет играть на альте. Он сказал, что я смогу оставаться на вечеринке, сколько пожелаю, и вести беседы с этими созданиями, — именно поэтому взрослые никогда ничего не боятся.
Раньше я верила всему, что говорил мне брат, потому что он был старше, и я думала, что он знает больше о мире. Оказывается, когда взрослеешь, не перестаешь бояться.
Просто начинаешь бояться других вещей.
ЛЮК
ЭДВАРД
Я был из тех детей, которые просыпаются по ночам от боли в животе, уверенные, что под кроватью живет чудовище. Я думал, что ко мне прилетают привидения и сидят у меня на подоконнике. Любой порыв ветра, хрустнувшая ветка становились вором, который собирался залезть через чердак, чтобы убить меня. Я просыпался в слезах, и отец, который обычно в это время возвращался из Редмонда, должен был меня утешать. «Знаешь, — однажды сказал он, взбешенный до крайности, — у тебя в голове всего один стакан со слезами. Если будешь лить их по пустякам, когда по-настоящему понадобится, слез не останется». Он рассказал мне, что однажды встретил восьмилетнюю девочку, которая выплакала весь стакан и теперь не могла заплакать, как ни старалась.
С того дня я едва ли проронил слезинку.
Отец не открывает глаза, не моргает, не вздрагивает — ни один мускул не шелохнулся за все три часа, что я сижу у его постели. Капельница закончилась, мочеприемник полон мочи. Входит медсестра, чтобы проверить его состояние.
Разговаривайте с ним, — советует она. — И читайте вслух. Он любит журнал «Пипл».
Если честно, не могу себе представить, что бы могло нравиться отцу еще меньше.
Откуда вы знаете?
Она улыбается.
Потому что я читала ему прошлый номер, и он ни разу не пожаловался.
Я жду, когда она выйдет из палаты, потом придвигаю стул ближе к кровати. Неудивительно, что я мало с ним разговаривал, — с другой стороны, я не знал, что сказать. И все же медсестра права. Когда еще представится возможность наконец сказать ему то, что я должен был сказать много лет назад? А теперь ему не остается ничего, кроме как слушать.
Я не испытываю к тебе ненависти, — признаюсь я, и эти слова растворяют молчание.
Ответом мне служат мерные движения насоса. Это кажется неправильным, нечестным.
Сегодня временный опекун кое-что сказала, и ее слова не идут у меня из головы. Она сказала, что тебе было больно, когда я уехал. Мне кажется, я всегда думал, что ты обрадовался. Что ты был рад избавиться от сына, который был совершенно на тебя не похож. Но оказалось, что я абсолютно такой же, как и ты. Я тоже бросил свою семью. Мне не место в Таиланде, и здесь мне тоже не место. Просто... я застрял где-то посредине.
Вдох, выдох. Вдох, выдох.
И еще я кое-что понял. Ты никогда не говорил, что хочешь видеть меня более спортивным, более открытым, не таким зацикленным на себе. Я был уверен, что соответствую твоим ожиданиям. Возможно, потому, что считал: ты такой один. Как же я мог с тобой сравниться?
Я смотрю на него, неподвижного и слабого.
Я пытаюсь сказать, что всегда винил тебя, хотя изначально сам был виноват.
Я тянусь к руке отца. Наверное, последний раз я за нее держался, когда был еще совсем маленьким, потому что вообще этого не помню. Как странно начинать и заканчивать одним и тем же — быть ребенком, цепляющимся за родителя, как за жизнь.
Я позабочусь о ней. И неважно, что будет завтра, — говорю я ему — Я решил, что ты должен знать: я вернулся навсегда.
Отец не отвечает. Но в голове я ясно слышу его голос.
Время пришло.
И наконец я даю волю слезам.
Я возвращаюсь домой за полночь. Однако не валюсь на кровать и даже не падаю на диван, а поднимаюсь на чердак. Я давно там не был, так что приходится воспользоваться подсветкой в телефоне, но мне удается, перерыв коробки со старыми счетами, изъеденной молью одеждой, компакт-дисками с выпусками «Планеты животных» и корзину с моими школьными тетрадями, найти то, что я искал. Рамки, переложенные газетами, оказались в углу.
Облегчение, которое я испытываю, когда понимаю, что их не выбросили, сродни выбросу адреналина. Я отношу их вниз.
Коридор в доме отца увешан фотографиями. Почти на всех — Кара, за исключением двух: одной, где мой отец с волками, и второй, где они вместе.
Каждый год мама заставляла нас фотографироваться на рождественские открытки. Обычно это было в августе, когда она испытывала прилив вдохновения, и мне приходилось натягивать самый тяжелый, самый колючий из своих свитеров. Поскольку снега не было (где его взять летом?), мама заставляла нас позировать с атрибутами Рождества, в шляпах, шарфах и варежках, как будто наши родственники были настолько глупы, что по пейзажу не догадывались, что в Новой Англии царит лето. Каждый год она вставляла одно фото в рамочку и дарила папе на Рождество. И каждый январь он вешал снимок на лестнице.
Выбираю наши с Карой снимки. Есть один, где она совсем маленькая и я держу ее на руках. И еще один, на котором ее косички торчат, как шелковые хохолки, по обе стороны головы. Вот еще один, на