семейства[43], а завтра — Франца Моора. «Это разносторонний гений!» кричит прямодушная чернь, добровольно поддаваясь мистификации, а то и веря, что этот шельма фигляр и впрямь владыка своей бутылки и может — даром что она наполнена виноделом — выколдовать из нее любую другую жидкость по своему усмотрению.
Серый. Для своего примера вы выбрали роли, составляющие резкий контраст, а я видел, как артисты блистали именно в этих контрастах.
Коричневый. Нет… нет… нет!.. Это невозможно. Одного из двух никак не могло быть… Актеру, в душе которого живет чудесная тайна поэтических творений, почерпнутых из глубочайших глубин человеческой природы, не дается потешность, рожденная бездумным произволом и бездомно повисшая в воздухе. В борении за то, чтобы внутренне принять, вернее, сыграть нутром фарс, построенный лишь на чем-то внешнем, эта картинка-загадка сама рассеивается как дым. Я хочу сказать, что этому актеру не удастся сыграть то, что не коренится во внутренней жизни, точно так же как актеру, не проникающему в глубь человеческой природы, принимающему причудливые марионетки какого-нибудь фантазера- кукольника за настоящих живых людей, навеки заказана область истинного поэта. Но и у этого, второго, актера тоже может быть своя виртуозность, она, как ни странно это звучит, в том-то и состоит, чтобы как можно точнее и решительнее сыграть этих самых марионеток, что при глубинном проникновении в истину никак не возможно. Оба актера поэтому окажутся не в ладу с правдой, но противоположным образом: один — стараясь правдиво сыграть картинку-загадку, другой — черпая средства показа живых людей не внутри себя, где таковые только можно найти, а из внешнего мира. Но это, пожалуй, еще не все. Художник, чья вотчина — внутренний мир, невольно сообщает низменному какой-то налет высокого, а тот, другой актер придает низменному лишь видимость недоступной ему тайны. Таким образом, персонажи обоих актеров будут как-то странно двусмысленны. Если бы Рафаэль изобразил крестьянскую свадьбу, мы увидели бы апостолов, одетых крестьянами, а у Тенирса[44] в каком-нибудь «положении во гроб» нашего господа хоронили бы, конечно, веселые, с красными носами, только что вышедшие из трактира крестьяне.
Серый. Все это подмечено, может быть, прекрасно и тонко, но я стою на том, что опыт противоречит вам. Разве богатой душе не присуще чувство комического и трагического? Разве не способно живое, пылкое воображение воспринять и передать то и другое с одинаковой силой?.. Разве художники и писатели, в чьей власти и глубочайшая серьезность, и заразительнейшая ирония, такие, как Шекспир…
Коричневый. Погодите… погодите!.. Разве я говорил об истинно комическом, разве роли, для примера противопоставленные мною друг другу, недостаточно ясно показывают, что я имею в виду лишь ничтожную забаву, фарс, каковой, кстати, я вовсе не отвергаю начисто, если его играют с полной свободой? Ведь и гримаса может в какой-то миг приятно пощекотать даже высокую душу…
Серый. Ха!.. Вы увиливаете!.. Вы идете на попятный…
Коричневый. Никоим образом!.. Поговорим теперь об истинно комическом!.. Кто может отрицать иронию, которая заложена в человеческой природе, даже определяет самую ее суть и при глубочайшей серьезности светится шуткой, остроумием, лукавством. «Скрывать от себя остроумие[45] и лукавство природы даже в самом священном и прелестном можно разве что став картезианцем и сделав молчание и скрытничанье своей профессией», — говорит Тик во введении к «Фантасту», хотя и по другому поводу. Судороги боли, пронзительные вопли отчаяния выливаются в смех того изумительного веселья, которое болью и отчаянием только и рождено. Полное понимание этого странного устройства человеческой природы, наверно, и есть то, что мы называем юмором, непроизвольно определяя для себя так глубокую внутреннюю сущность юмористического, которое, на мой взгляд, есть то же самое, что истинно комическое. Теперь я иду дальше и утверждаю, что это понимание, или, собственно, юмор, сродни душе того артиста, который черпает свои портреты из глубины человеческой природы. А отсюда опять-таки само собой следует, что этот высокоодаренный актер будет одинаково сильно и правдиво играть и комические, и трагические роли, это лучи, выходящие из одного фокуса!..
Серый. Теперь я, кажется, вполне понял вас и готов смиренно признать, что путал истинно комическое с фарсом, вернее, объединил их в одну категорию. Я назвал Шекспира, и теперь мне совершенно ясно, что только юмор, как вы определяете это понятие, и делает живыми его персонажи.
Коричневый. Совершенно верно!.. Ни один писатель не познал всю глубину человеческой природы и не сумел ее передать так, как Шекспир, поэтому его характеры принадлежат всему миру и будут жить, пока существуют на свете люди. Глашатаями истинного юмора, в котором заключено все комическое и все трагическое, он сделал своих шутов. Да и все, пожалуй, его герои носят печать той иронии, которая часто в напряженнейшие моменты выражает себя в остроумных фантазиях, а с другой стороны, его комические характеры строятся на трагической основе. Вспомните короля Иоанна, Лира, восхитительного Мальволио[46], чье шутовское дурачество есть порождение навязчивой идеи, таящейся в его душе и странно смущающей его разум. О Фальстафе, высшем образце великолепной иронии, содержательнейшего юмора, нечего и говорить. Какой неодолимой, какой могучей властью над душой зрителя должен обладать актер, проникнутый настоящим внутренним юмором и наделенный от бога даром живо излучать этот юмор во внешний мир звуком, словом и жестом. Вы обладаете фениксом, если ваш маленький Гаррик устроен действительно так, в чем я, как во всех чудесах, которые, возможно, и в самом деле случались или случаются, не по праву, может быть, сомневаюсь. Я лично, по крайней мере, последнее время такого титана не видел.
Серый. Насчет моего маленького Гаррика у меня сейчас возникают некоторые сомнения, и поэтому спешу вам напомнить о старом большом Гаррике, он-то уж был таким полным истинного глубокого юмора актером, о каком вы мечтаете.
Коричневый. Несмотря на талантливое описание игры Гаррика у Лихтенберга, несмотря на забавный энтузиазм, с каким он говорит о складочке, образовавшейся на черном, французского покроя парадном костюме под левым плечом Гаррика, когда тот в роли Гамлета сражался с Лаэртом в могиле Офелии, несмотря на анекдоты, рассказываемые о волшебстве Гаррика, я не могу, представляя его как личность, составить себе ясное представление об его трагической игре… Хогартовский арапчонок в «Дороге распутницы»[47], испуганный падающим чайным столом, — это, как известно, Гаррик в роли Отелло, и признаюсь, эта насмешка, может быть, сильно портит мне образ Гаррика. Мне думается, что в гарриковском исполнении Отелло была какая-то закавыка, а то бы Хогарту такое вообще не пришло в голову. Но как бы то ни было, можно, кажется, с уверенностью сказать, что в глубоком юморе Гаррика превосходил Фут[48].
Серый. Каким маленьким кругом трагических и комических ролей был бы, однако, ограничен юмористический актер, если бы он пренебрегал всем, что не строится на истинном юморе. В конце концов его роли составили бы шекспировскую галерею, а вы, полагаю, согласитесь со мной, что при нынешнем прозябании нашего театра дело весьма сомнительное — выпускать на сцену такого гиганта, чью поступь наши слабые подмостки едва ли выдержат.
Коричневый. Нужно только подпереть наши тонкие доски крепкими брусьями. Но для такого строительства, хотя оно представляется все более необходимым, нам не хватает сноровки, а главное — храбрости. Однако независимо от этого круг ролей, о которых вы говорили, не так узок, как то можно подумать… Вы упрекнули меня в том, что, оспаривая хваленую разносторонность иных актеров, я слишком грубо выбрал примеры разнородных ролей. Позвольте же мне назвать две роли, которые с виду прямо противоположны и все-таки могут быть сыграны одним и тем же действительно гениальным актером с одинаковой силой и достоверностью. Я имею в виду шекспировского Отелло и мольеровского Скупого.
Серый. Каково!.. Как согласовать это с принципами, изложенными вами ранее?.. Но нет!.. Я смутно чувствую, что вы можете быть правы, и прошу вразумить меня.
Коричневый. У обоих, у Отелло и у Скупого, достигает ужаснейшей степени одна снедающая им душу страсть. Один совершает тягчайшее преступление, другой в глубочайшем и злобном недоверии ко всему роду людскому, который он подозревает в заговоре против себя, попирает самые священные законы природы и общественных отношений. Только индивидуальным изображением страсти каждого достигается их несходство и определяется трагизм и комизм Любовь и честь вдохновляют