каково мне с распределением ролей, каково мне с публикой!.. Если «Турандот» не состоится, то разве «Мария Стюарт» не единственная пьеса, способная успокоить обманутую в своих ожиданиях публику? Но тогда Марию Стюарт должна играть Дездемона, а королеву — наша Элиза».
«Что? — восклицает Розаура несколько резче, чем то могло бы позволить ослабленное состояние больной. — Что? Дездемона — хрупкую Стюарт, Элиза гордую королеву!.. Неужели действительно нет никакой другой пьесы?» Мягко, но с большей определенностью я говорю: «Нет, дорогая Розаура!.. Вместо «Турандот» придется дать «Марию Стюарт», публика уже оповещена». Опять тишина… вздохи… покашливание и т. д. «Должна признаться, — начинает Розаура, — что с сегодняшнего утра я чувствую себя уже гораздо лучше, чем вчера вечером…»
«Может быть, это вам только кажется, милая барышня. Ведь вы и в самом деле донельзя бледны, и вид у вас очень измученный… я так беспокоюсь!» «Добрый, милый, душевный… Знаете ли вы, что я, может быть, уже послезавтра смогу сыграть Турандот… ради вас…» — «Что вы, Розаура! Вы принимаете меня за чудовище, за бессердечного варвара? Нет!.. Никогда не идти «Турандот» на моей сцене, если это сопряжено с малейшей опасностью для вашего драгоценного здоровья!..» Началось состязание в благородстве, продолжавшееся до тех пор, пока мы наконец не предоставили решить дело врачу. Какое он принял решение, вы, дорогой друг, можете себе, конечно, представить, как и то, что «Турандот» в назначенный день была дана, а позднее (слово нужно держать) Розаура играла Марию Стюарт.
Злые языки находили в знаменитой сцене ссоры двух королев (Дездемона была Елизаветой) грубоватую кислинку перехода на личности… Но кто станет так уж дотошно выискивать всякие привкусы.
Серый. О, любезнейший друг и коллега!.. Да, я называю вас так от всей души!.. Я восхищаюсь вами! Нет, такое спокойствие духа, с каким вы проделываете подобные дела, мне не дано!.. Ах, моя вспыльчивость, моя необузданность, из-за которых я так часто бываю непоследователен!
Коричневый Вы еще молодой человек. Ах!.. Нужно пройти долгий путь, чтобы не расшибать ноги об острые камни, повсюду разбросанные… Однако мы совсем отвлеклись от вашего Гусмана, от вашей Микомиконы. Рассказывайте дальше!
Серый. Чего я ждал с полной уверенностью, то и случилось. Не прошло и часа, как от моей примадонны пришла записка с приложенной ролью Микомиконы. Ярость превратила ее вообще-то довольно изящный почерк в варварские каракули, но нетрудно было разобрать, что она все сваливала на меня и начинала свару с «четвертого пункта».
Коричневый. Хо-хо!.. Смотри «Как вам это понравится» Шекспира, шут Оселок… Итак, она начала со «смелого упрека»?
Серый. Именно — напрямик заявив, что партия царицы, как она после тщательного разучивания убедилась, совершенно не соответствует ее голосу, что вся манера этого немецкого пения ей чужда и она удивлена моим требованием, чтобы она пела такое… Отклонить этот отказ я никак не мог.
Коричневый. Совершенно верно, не то дело дошло бы до упрямого возражения, а затем, через прочие степени, до жестокой распри. А поручить роль другой исполнительнице?
Серый. Это я мог сделать и тут же сделал… Отвергнутую партию получило одно добродушное юное существо, еще готовое на любую роль и в пределах посредственного превосходное, так что все, казалось, уладилось, хотя я и побаивался тирана Кая, зная, сколь сильно влияние на него разгневанной примадонны. Я очень удивился, когда господин Кай повел себя совершенно спокойно и стал прилежно посещать репетиции… Послезавтра должна состояться премьера, а сегодня… сегодня… вот сейчас я получаю от этого гнусного тирана такую пакостную записку!.. Послушайте:
«Сожалею, что не могу и не буду петь партию Кая. Лишь в угоду Вам я снизошел до того, чтобы разучить этот готический сумбур и посещать репетиции, но оказалось, что такое дикое пенье, которое и пеньем-то нельзя назвать, идет лишь во вред моему горлу, моему голосу. Я уже хриплю и не буду столь глуп, чтобы усугублять это зло… Всего доброго».
Коричневый. Вы, конечно, тут же расторгли контракт с ним?
Серый. Ах, дорогой мой и милый друг, в том-то и беда, что я не могу это сделать, не обидив публику, любимцем которой он стал, хотя лишь в известном роде!
Коричневый. Послушайте опытного практика. Менее всего надо бояться в театре недолгого ропота публики из-за ухода так называемого любимца. Я утверждаю, что таковых вообще уже нет… Позвольте начать издалека!.. Нам, спокойным, рассудительным немцам, искони был чужд граничащий с безумием энтузиазм, с каким всегда чествовали и, пожалуй, поныне чествуют своих виртуозов драматического искусства французы и итальянцы. Никогда немецкий князь не посвящал в рыцари за их бессильные трели изнеженных евнухов, как то было с Фаринелли[26], никогда немецкая публика не обожествляла при жизни, как это не раз случалось, актера, певца. Когда в Венеции пел знаменитый Маркези, я видел собственными глазами, как, накричавшись до хрипоты, нахлопавшись так, что руки у них уже не шевелились, люди как сумасшедшие катались по скамьям, закатывая глаза, стеная и охая. Восторг или, вернее, экстаз походил на пагубные последствия опьянения опиумом… Но к делу! Душа немца сходна с незамутненным спокойным озером, которое вбирает в свою глубину картины жизни и хранит их, во всей их яркости и чистоте, с величайшей любовью. Эта любовь была некогда щедрой наградой артисту, она-то и создавала любимцев. Такими любимцами публики были наши Экгофы, наши Шрёдеры[27] и пр. Когда на сцене говорил Шрёдер, царила такая внимательная тишина, что слышен был малейший вздох. Когда после великолепного монолога раздавались бурные аплодисменты, это было непроизвольным выражением испытанных в глубине души чувств, а не ребяческой радостью по поводу какой-нибудь рискованной смелости либо в музыке, либо в тексте, либо в жестикуляции. Тогда в драматическом искусстве царила достойная немцев серьезность: мы не дрались в театре, не ломали себе шеи в вестибюлях, как прежде в Париже глюкисты и пиччинисты[28], зато в критических баталиях жило неустанное стремление к высшему смыслу, который составляет цель любого искусства. Вспомним драматургические труды Лессинга. О том, как все больше исчезала эта серьезность, уступая место дурачащему весь мир вялому, бесцветному легкомыслию, мне незачем, пожалуй, распространяться. Любопытно, что постепенно чисто драматургические труды совсем исчезли, а за театр взялись все подвизающиеся на ниве искусства журналы, которые в постоянной рубрике «Театральные новости» дают плоские отзывы о бледных пьесах и сомнительных комедиантах. Да, всякий, у кого есть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и пальцы, чтобы писать, мнит себя ныне способным и признанным выступать в качестве театрального цензора. Какому-нибудь свекольных дел комиссару Шперлингу, проживающему в том или ином городишке, пронзят сердце голубые глаза мадам Ипсилон, и мир узнаёт нечто неслыханное. Первая трагическая муза, высочайший идеал всего искусства, живет, оказывается, в этом самом городишке, зовется мадам Ипсилон, была вызвана в «Иоганне фон Монфокон»[29] после того, как опустился занавес, и поблагодарила публику любезнейшим образом… Я сказал, что некогда любимцев создавала душа зрителей, их любовь. Любовь эта погибла в мертвящей мертвечине, а с нею погибли и любимцы. Что некогда шло из глубины сердца, то ныне плод минутного возбуждения, и если прежде аплодировали артисту, оценивая его исполнение в целом, то ныне ладонями зрителей движут лишь частности, независимо от того, подходят ли они к целому или нет. Ничего нет на свете легче, чем сорвать аплодисменты таким способом, можно даже составить на манер катехизиса перечень этих приемов… Громко вскрикнуть, когда уже уходишь со сцены… зарычать… топнуть ногой… ударить себя по лбу… при случае разбить стакан-другой… сломать стул… — вот находки для нынешних наших героев, которые в своих корчах смирного буйства похожи не столько на пьяного драгуна в трактире, сколько на сбежавшего с урока, впервые надевшего высокие сапоги и накурившегося табаку школьника… Но я слишком отвлекся!..
Серый. Никоим образом. Теперь и вы начинаете злиться, а я, подобно юмористическому мизантропу Жаку в «Как вам это понравится», всегда готов злиться с теми, кто зол.
Коричневый. Я хотел только сказать, что этот легкий, этот дешевый способ срывать аплодисменты порождает в артисте не только ребяческую самоуверенность, но в то же время и известное презрение к публике, над которой он, по его мнению, властвует, а публика с лихвой отплачивает ему за это, тем скорее приравнивая даже настоящего артиста к пошлому фигляру, что первый не гнушается пользоваться пошлыми приемами, которыми владеет второй… Ах!.. Жертвой этой глупости не раз оказывался один недавно умерший актер[30], которого мир признавал