мундштуком из драгоценного янтаря. И когда тонкий, быстро улетучивающийся аромат турецкого табака потянулся по зале, а Мария накапала в серебряную пуншевую чашу лимонный сок на сахар, который сама и наколола, у всех возникло такое чувство, будто к ним снизошел добрый гений семейного очага, а навеваемая им душевная благодать дарует столь полное наслаждение настоящим, что любое прошлое или будущее кажутся бесцветными и не стоящими внимания.
— В чем же дело, — начал барон, — отчего Марии удается так приготовить пунш, что никакого иного я и пить не могу? И совершенно напрасны ее подробнейшие объяснения про соотношение составных частей и все прочее. Однажды наша капризная Катинка в моем присутствии приготовила пунш точно по рецепту Марии, но я не смог выпить и стакана; как будто Мария творит над напитком некое заклинание, которое придает ему особую магическую силу.
— А разве это не так? — воскликнул Бикерт. — Ведь то колдовские чары красоты и изящества, которыми Мария одушевляет все, к чему бы она ни прикоснулась; само наблюдение за приготовлением пунша делает его восхитительным и превосходным на вкус.
— Сказано весьма галантно, — встрял в беседу Отмар, — но, не обижайся, дорогая сестра, не совсем верно. Я готов согласиться с нашим любезным батюшкой, ибо и для меня огромное удовольствие отведать то, что приготовлено тобою и чего касались твои руки. Но чары, порождающие это, я ищу в более глубоких духовных связях, а не просто в твоей красоте и изяществе, как то делает Бикерт, который, разумеется, все сводит к одному, ибо он волочится за тобой с той поры, как тебе минуло восемь лет.
— Ну что вы сегодня со мной делаете! — весело воскликнула Мария. — Не успела я прийти в себя от ваших ночных фантазий и видений, как ты уже отыскал нечто таинственное во мне самой, и теперь, даже если мне удастся не думать о жутком майоре или каком-то другом двойнике, мне все равно грозит опасность явиться себе в виде призрака и испугаться собственного отражения в зеркале.
— Было бы весьма прискорбно, — смеясь, заметил барон, — если бы шестнадцатилетняя девушка перестала глядеться в зеркало, боясь принять за призрак свое отражение. Но отчего мы никак не можем сегодня избавиться от всех этих фантастических бредней?
— И отчего вы, батюшка, — возразил Отмар, — сами то и дело невольно даете мне повод говорить о тех предметах, которые вы начисто отвергаете как совершенно бесполезное и даже греховное копание в тайнах и вследствие чего не выносите — признайтесь в этом! — моего дорогого Альбана. Природа не может карать за жажду знаний, за страсть к исследованиям, которые сама в нас вложила, напротив, чем деятельнее проявляется в нас эта страсть, тем легче нам все выше и выше подниматься по ступеням лестницы, которую воздвигла перед нами сама природа.
— А когда мы вообразим, что забрались уже достаточно высоко, — подхватил Бикерт, — кувырком лететь вниз и по охватившему нас головокружению замечать, что разреженный воздух высоких сфер не слишком пригоден для наших тяжелых голов.
— Не пойму, Франц, — сказал Отмар, — что творится с тобой с некоторого времени, да, с того самого, как Альбан поселился у нас в доме. Разве не ты всегда всей душой, всем своим существом тянулся к чудесному, разве не ты подолгу размышлял о цветовых пятнах, о необычных фигурах на крыльях бабочки, на цветах и камнях…
— Довольно, — воскликнул барон, — еще немного, и мы опять вернемся к прежнему спору. Все, что вы с твоим мистическим другом выискиваете по углам, и я бы даже сказал, роясь в некоем фантастическом чулане с рухлядью, чтобы возвести затем на этом искусственное сооружение, не имеющее никакого прочного фундамента, — все это я отношу к области сновидений, которые, по моему убеждению, были и остаются всего лишь пеной. Пена, исторгнутая напитком, недолговечна и безвкусна, короче, не может считаться результатом душевной работы, подобно тому как отлетающие при обточке дерева стружки, пусть даже некий случай и придаст им определенную форму, никогда не будут считаться той высшей целью, что ставил перед собой художник. Впрочем, теория Бикерта кажется мне столь убедительной, что я постараюсь применить ее на практике.
— Но раз уж в нашей беседе нам никак не уйти от сновидений, — сказал Отмар, — да будет мне позволено рассказать вам одну историю, которую недавно поведал мне Альбан и которая поддержит и продлит то благодушное настроение, в коем мы сейчас пребываем.
— Можешь рассказать, но лишь при условии, что ты совершенно уверен в этом и что Бикерту будет дано право вставлять по ходу повествования свои замечания.
— Вы словно угадали мое сокровенное желание, дорогой батюшка, — молвила Мария, — ведь истории Альбана, порой совсем и не страшные, все же таят в себе странное напряжение, от которого даже при самом благоприятном впечатлении чувствуешь себя обессилевшей.
— Моя милая Мария останется мною довольна, — отвечал Отмар, — а против замечаний Бикерта я возражаю лишь потому, что он, я уверен, найдет в моем рассказе подтверждение своей же теории сновидений. А мой любезный батюшка наконец убедится, сколь несправедлив он к моему другу Альбану и к тому искусству, которым одарил его Господь.
— Любое замечание, готовое сорваться с языка, я стану смывать пуншем, но строить мину буду, сколько пожелаю, этого права я не уступлю.
— Да будет так! — воскликнул барон, и Отмар без долгих околичностей перешел к рассказу:
— Мой друг Альбан познакомился в университете в И. с молодым человеком, чья благообразная наружность с первого взгляда привлекала к себе любого, отчего его всюду принимали с доверием и расположением. Изучение врачебного искусства и то обстоятельство, что оба они, одержимые жаждой знаний, первыми приходили на утренние лекции и садились рядом, вскоре сблизило их, а поскольку Теобальд (так звали друга Альбана) привязался к нему всем своим верным сердцем, их отношения перешли наконец в тесную дружбу. Нрав Теобальда со временем становился все более нежным, почти по-женски мягким и идиллически-мечтательным. Такая манера держать себя в наше время, которое, точно грозный великан, шагает вперед, не замечая тех, кого попирает своей грохочущей поступью, казалась столь жалкой и слащавой, что многие потешались над ним. Лишь Альбан, щадя хрупкую душу своего друга, не отказывался заглянуть в крошечный цветник его фантазий, хотя не упускал случая после этого вновь ввергнуть его в грозные бури действительности и тем самым раздуть любую искорку воли и мужества, которая еще тлела в его душе. Альбан полагал, что обязан делать это, ведь он понимал, что университетские годы были единственной порой, отпущенной ему на то, чтобы пробудить и укрепить в Теобальде столь необходимую мужчине способность мужественно противостоять внезапно обрушивающимся невзгодам. Собственную жизненную стезю Теобальд определил в соответствии со своим простодушным строем чувств, откликающихся лишь на ближайшее окружение. По окончании учебы и по получении диплома он намеревался вернуться в родной город, жениться там на дочери своего опекуна (он был сиротой), вместе с которой он вырос, вступить во владение весьма значительным состоянием и, не ища практики, жить лишь для себя и для науки. Вновь пробудившийся интерес к животному магнетизму целиком захватил его, но, жадно прочитывая под руководством Альбана все писавшееся про это и сам ставя опыты, он вскоре отверг любые физические медиумы как противоречащие идее чисто психического воздействия природных сил и обратился к так называемому барбаринову магнетизму[13], или к более старой школе спиритуалистов.
Едва Отмар произнес слово «магнетизм», как все мускулы на лице Бикерта дернулись — вначале тихонько, потом сильнее и наконец как некое фортиссимо на барона глянула такая дурацкая мина, что он готов был расхохотаться; но тут Бикерт вскочил, явно намереваясь прочесть лекцию; в тот же миг Отмар протянул ему стакан пунша, который тот сердито проглотил, а Отмар продолжал:
— Прежде, когда учение о животном магнетизме еще вызревало в тиши, Альбан всей душой увлекся месмеризмом и даже защищал необходимость вызывать сильные кризисы [14], что внушало ужас Теобальду. Теперь же, когда друзья принялись отстаивать в спорах различные точки зрения на этот предмет, случилось так, что Альбан, который не мог отрицать некоторых сделанных Теобальдом открытий, и сам невольно увлекся милыми мечтательными рассуждениями друга о чисто психических влияниях, мало-помалу стал склоняться к психическому магнетизму, а затем к новой школе, которая, как и школа Пюисегюра[15], объединила оба эти направления; однако Теобальд, обычно столь легко воспринимавший иные убеждения, ни на йоту не отошел от своей системы, по-прежнему упрямо отрицая необходимость физического медиума. Все свои усилия и, следовательно, всю свою жизнь он желал употребить на то, чтобы как можно глубже проникнуть в тайны