пищу стадам кабанов, после Тухлидовой операции обретших дар речи.
Великосвинская война абсолютно ничем не отличалась от войн, в которых истребляли друг друга люди. Ничего новенького в это регулярное бедствие свиньи не привнесли. Они осмотрительно придерживались идей Наполеона Первого и нескольких генералов, прославившихся впоследствии.
Впрочем, некоторую игру воображения можно разглядеть в распространении всевозможной заразы и изобретении массовых атак с удушающими газами.
Словом, и те и другие защищались от подобных мерзостей как могли, увязая в войне все больше и больше.
Рыли характерные норы-блиндажи, служившие убежищами. Барсуки, лисы и даже кролики развернули в этом отношении такую бурную деятельность, что солдаты 1914 года только рты бы разинули. Дрались под землею, били друг друга как придется, вслепую.
Земной шар стал бугристым, точно грецкий орех, и вот возмездие воинственному зверю — на него одна за другой посыпались неслыханные катастрофы. Тут и самые беззаботные смиренно запричитали: «Привела ж судьба родиться в этакие времена». И все-таки каждый сволочился с ближним своим, бил его, дрались друг с другом и люди — как умели, с небывалой яростью и жестокостью. Но великие умы Совета придерживались мнения, что еще есть к чему стремиться.
В этой войне, где торжествующие свиньи колотили друг друга в слепой своей ярости, случались проявления и героизма, и низости. Погибли миллионы юных подсвинков, из которых могли бы вырасти знатные хряки. Потом катаклизм сошел на нет, и война кончилась, как и все войны в мире, — бесславно.
Тягловый люд уж совсем было поверил, что его порода исчезнет с лица земли.
После такой школы страданий уцелевшим двуногим из артиллерийских полков оставалось лишь пенять на тяжелые времена и свинскую гнусь.
Однажды один конек из упряжки с боеприпасами тихонько шепнул своим отупевшим товарищам, что пора хоть что-нибудь предпринять, или мукам этим не будет конца. И вот вечером, когда свиньи отошли ко сну, в конюшне вдруг запели, и эти песни, нескладные, но такие пронзительные, вдохнули в людей надежду.
Глава шестая
Конюшня светлой памяти
Тусклый свет фонаря, заросшего жирной пылью, озарял ватагу ломовиков, стоявших на привязи у кормушек. Многовековой тяжкий труд отнюдь не облагообразил их породу. Не то чтобы они исхудали до крайности — просто идеал красоты теперь соответствовал их новым обязанностям.
Отменным вьючным скотом теперь называли совсем не того, о ком в прежние времена сказали бы «красавец-мужчина». Теперь человечество ходило совершенно голое, у всех на плечах и выях виднелись следы от хомутов и вьючных седел.
Развалясь на земле, теребя от нечего делать привязь, люди набивали себе брюхо и обменивались младенчески односложными восклицаниями, припоминая, кто кого лягнул и кого брыкнул. Всеми владело беспросветное уныние. Из каморки доносился отвратительный храп сторожевого поросенка.
Из хлевов и конюшен била в ноздри кислая вонь. Годовалый детеныш лепетал какую-то песенку на руках у матери, подмывавшей ему промежность. Мужик, сидевший чуть поодаль, — по-видимому, отец, — уперев подбородок в скрещенные руки, глядел в стену, где дрожало золотистое пятно от фонаря.
В другом углу конюшни малыш вдруг захныкал: «Ай-яй, ой-ой-ой-ой…»
Мужик все смотрел в стену и вдруг взмахнул рукой; ребенок умолк; кругом зашептались. Весь тягловый люд застыл в напряженном ожидании, не сводя глаз со своего товарища.
И вот мужичина вполголоса, без склада и лада, запел, и старая конюшня 10-го артиллерийского полка поросячьей армии вдруг словно бы оттаяла — легкое облачко пара согрело души несчастных, давно забывших о прежнем величии. Вот она, песня, которую пели в ту войну люди, оказавшись лицом к лицу с неизбывной своей тоскою:
Песня эта, благоговейно собранная по крупицам, отнюдь не поражала красотой слога, зато в примитивной своей ярости наглядно отображала умонастроения эпохи, показывая, до чего дошел тогда весь род человеческий.
Ничего не известно об ее авторе или авторах. Вероятнее всего, их было много, ибо откуда в одинокой и бедной человеческой головенке взялось бы в те времена столько слов, сколько в этих забавных куплетах.
В подполье крепла и ширилась эта песня. Матери пели ее своим детям. Но, увы! — никто, никто из тягловых не мог припомнить ни капельки из того прекрасного прошлого, о котором только и слуху было, что оно прекрасное.
На другом конце города, в богатом квартале, жил-был почтенный хряк из литературной богемы, выделявшийся среди ученых собратьев не только глубиной познаний, но и редкой чувствительностью. Сей хряк, влюбленный в поэзию простонародья, услышал однажды, как человечью песнь напевает его камердинер, и попросил того записать слова.
Документ показался ученому достойным внимания. Одна страница заключала в себе целую цивилизацию, о которой сами люди уже ничего не помнили. И, радея о них, хряк сожалел о ней.
Как нередко случается с интеллигенцией, приходящей от всего самобытного в поросячий восторг, хряк-литератор испытывал ностальгию по той забытой, но невероятно колоритной эпохе, чье возвращение не сулило ему ничего хорошего. В глубине души он сочувствовал неизбывным людским страданиям, ведь так же когда-то страдали и его собственные предки. Он думал: «Что за дивный текст!»
И вот однажды в салоне, где собирались сливки общества, не желавшие расставаться со светскими привычками из-за какой-то войны, ученый хряк решил исполнить человечью песнь.
Успех был полный.
«Об-во-ро-жительно!» — похрюкивали слушатели.
Певец сопроводил каждый куплет подробнейшим комментарием. Перед глазами гостей воскресли прошлые века, уже давным-давно покрывшиеся мраком, и самые дремучие поросята ахнули от изумленья,