удар этим острым клинком! К правой кисти прилила кровь, рукоять стала липкой. Губы тряслись.
Вложив кинжал в ножны, я заткнул его за пояс справа и сел в позу лотоса. Пустота, о которой говорил Дзёсю[4]. Что же такое пустота?! Гнусный монах! — заскрежетал я зубами.
Я так крепко стиснул зубы, что через ноздри вырвалось обжигающее дыхание, в висках заломило, глаза готовы были вылезти из орбит.
Я видел свиток. Я видел фонарь. Я видел циновку. Я отчетливо видел голову настоятеля, блестящую, как медный чайник. Я даже слышал издевательские слова, извергающиеся из его огромного акульего рта. Дерзкий монах! Во что бы то ни стало я должен снести эту бритую голову! Я достигну просветления! Пустота, пустота, повторял я про себя. Но сколько я ни твердил: пустота, до меня все-таки доносился запах курительных палочек. Проклятые благовония!
Сжав кулаки, я вдруг ударил себя по голове так, что чуть не вскрикнул. Затем — что было мочи — стиснул зубы. Из подмышек заструился пот. Спина словно одеревенела. Согнутые колени вдруг заломило. Пусть совсем сломаются! — подумал я. Но было больно! Нестерпимо! А понимание «пустоты» все не приходило. Как только мне начинало казаться, что вот-вот я достигну его, тут же наваливалась боль. Я пришел в ярость. Я был зол. Я был совершенно раздавлен. Слезы катились градом. Захотелось одним ударом размозжить себе кости, уничтожить плоть, бросившись с вершины огромной скалы.
Но я все же терпел и сидел не шелохнувшись. Молча терпел почти невыносимую боль. Боль разрывала каждую мышцу и лихорадочно рвалась наружу через поры, но поры все до единой были закупорены. Положение и впрямь совершенно безвыходное, нестерпимое.
Тут в голове у меня помутилось. И светильник, и картина Бусона, и циновки, и полка в нише поплыли перед глазами. Где уж там постичь пустоту! Я едва-едва мог усидеть. И тут вдруг часы в соседней комнате пробили — динь!
Я вздрогнул. Правая рука сразу же потянулась к мечу. Часы во второй раз пробили — динь!
Третья ночь
Я видел сон.
Я несу на спине мальчика лет пяти. Я знаю, это мой ребенок. Но вот что странно, когда-то он ослеп и стал маленьким буддийским монахом. На мой вопрос: когда ты ослеп? — он ответил: будто не знаешь, давно уже!
Голос, без сомнения, был детским, но говорил он совсем как взрослый, на равных.
Вокруг зеленели рисовые поля. Узкая тропа. Во тьме изредка проступали силуэты цапель.
— Мы среди рисовых полей, да? — послышалось из-за спины.
— Откуда ты знаешь?! — обернувшись, спросил я в изумлении.
— Так ведь цапли кричат, — ответил он.
И тут же в самом деле дважды прокричали цапли.
Хоть это и был мой сын, мне стало страшно. С такой ношей не знаешь, что может случиться дальше. Не бросить ли его где-нибудь, подумал я, и, вглядевшись вдаль, увидел во тьме громаду леса. Едва я подумал, не оставить ли его там, как из-за спины донеслось:
— Хи-хи!
— Что тут смешного?
Ребенок не ответил. Только спросил:
— Пап, тяжело тебе?
— Нет, — ответил я.
— Скоро будет тяжело! — сказал он.
Я молча шел к лесу. Тропинка петляла, рисовые поля все никак не кончались. Через некоторое время тропа раздвоилась. Я остановился передохнуть у развилки.
— Тут должен стоять камень, — сказал маленький монах.
И впрямь — прямоугольный камень в половину человеческого роста. На камне было написано: «Налево — Хиккубо, направо — Хоттахара». Несмотря на тьму, красные иероглифы видны были отчетливо. Они ядовито алели, как живот краснобрюхого тритона.
— Поворачивай налево, — велел маленький монах.
Я взглянул налево — и черная тень давешнего леса накрыла нас с головой. Я стоял в нерешительности.
— Не робей, — снова сказал он.
И я поневоле зашагал к лесу. Я подумал: «Все-то он знает, хотя и слепой!» Когда прямая дорога привела к лесу, из-за спины послышалось:
— Ох, и плохо же быть слепым и беспомощным.
— Но ведь я же несу тебя, правда?
— Мне, право, неловко, что тебе приходится меня нести. Скверно, когда все вокруг издеваются над тобой! Даже родители!
Мне захотелось поскорее избавиться от него. И я поспешил в лес, думая бросить его там.
— Еще чуть-чуть, и ты все поймешь. Был в точности такой же вечер, — словно самому себе сказал он.
— О чем ты?! — срывающимся от злости голосом спросил я.
— О чем? Будто не знаешь! — с издевкой ответил ребенок.
И тут мне почудилось, что я и впрямь знаю, о чем он говорит. Но никак не вспомню, о чем именно. Я вспомнил только, что был такой же вечер. Еще чуть-чуть — и я вспомню все. Это будет ужасно! Нужно успокоиться и поскорее бросить его, пока я не вспомнил, думал я, все ускоряя шаги.
Только теперь я заметил, что идет дождь. Тьма вокруг быстро сгущалась. Я почти отчаялся и чувствовал только, как маленький монашек прижимается к спине. В этом маленьком монахе, как в зеркале, высвечивающем все до мельчайших подробностей, отражалось все мое прошлое, настоящее и будущее. Но он был моим сыном. И был слепым. Это было невыносимо!
— Пришли, пришли. Вот эта криптомерия.
Голос маленького монашка был отчетливо слышен, несмотря на шум дождя. Я невольно остановился. Мы незаметно оказались в самой чаще леса. Темневшее всего в двух метрах впереди дерево и в самом деле оказалось криптомерией.
— Пап, вот под этой криптомерией все и случилось, помнишь?
— Да-да, — поспешно ответил я.
— Пятый год Бунка[5], год Дракона.
«Кажется, действительно в пятый год Бунка, год Дракона», — подумал я.
— Ты убил меня ровно сто лет назад.
Не успел он договорить, как я тут же вспомнил, что сто лет назад в пятом году Бунка, таким же темным вечером под этой криптомерией убил слепца. И как только я понял, что был убийцей, ребенок за моей спиной стал тяжелым, как каменное изваяние Дзидзо[6].
Четвертая ночь
В центре просторной прохладной прихожей стоит скамейка для отдыха, вокруг расставлены маленькие складные стульчики. Отполированная долгими годами сидения поверхность скамьи сияет черным глянцем. В углу перед маленьким обеденным столиком сидит старик и в одиночестве потягивает саке. Закуской ему служит разваренное в соевом соусе мясо с овощами.
От саке старик раскраснелся. На его лучащемся молодостью лице ни единой морщинки. Только густая седая борода выдает возраст. Я еще ребенок. Стоило мне подумать, сколько же лет этому старику, как