— Очень славная женщина, — обыкновенно изрекает Грэм погребальным тоном. — Сразу чувствуется, что из благородных. Мы с ней отлично ладим. Зови меня, говорит, просто Фелисити, а на лилии не обращай внимания. Мне их в могилу насыпали.
В надежде тоже увидеть привидение Джек как-то ночью отправился в Оранжевую залу, сел в удобное кресло и просидел часа три-четыре, вперив взгляд в неизменную и недвижимую каминную полку, уставленную фарфоровыми статуэтками, но все понапрасну. Правда, страху он натерпелся до полного одурения. После той ночи он почти не сомневался, что Грэм спятил, и очень за него беспокоился. Еще он подозревал, что дворецкий спит с Марджори, но это уж их дело. Не хотелось бы только, чтобы Грэм взял ружье да перестрелял всех в доме; до войны такое уже пытался проделать один из прежних дворецких. Но то, что для обычных людей — далекое прошлое, для обитателей Уодхэмптон-Холла — события примерно недельной давности. Построенный в Средние века дом сгорел почти дотла в 1606 году (остались только каменные плиты пола на первом этаже) и к 1627 году был возведен заново (во время Гражданской войны, правда, ему тоже досталось); тем не менее выглядит он очень старым. Да он и в самом деле старый. Поскольку владело им всегда одно и то же семейство, он битком набит пожитками многих поколений, и у Джека здесь решительно меняется ощущение истории: давно прошедшее кажется поразительно близким. Зубную щетку и пасту он держит в глубоком серебряном ситечке эпохи Георга III[101]; низкие, массивные прикроватные столики — конца пятнадцатого века (в 1606 году их вынесли на лужайки); Милли кладет сережки на щербатую фаянсовую тарелку примерно девяностых годов семнадцатого века. Судя по некоторым данным, на их с Милли кровати — изъеденном древоточцем ложе с балдахином и комковатым матрасом — одну ночь изволило почивать тучное тело другого Георга, но какого именно, Милли запамятовала. Кровать неудобная, как почти всё в этом доме. Разбросанные по комнатам шкафчики времен королевы Виктории и лампы в стиле «ар-деко» (наследие одной из сравнительно недавних леди Дюкрейн, большой поклонницы искусств, тесно дружившей с Бертраном Расселом и Огастесом Джоном[102]) на этом фоне выглядят новомодными выскочками. В кабинете папы Дюкрейна стоит торшер на шарнирах, напоминающий футуристический аппарат из романа Жюля Верна; кстати, торшер — современник писателя. Даже ветхие и побитые молью зонты с резными ореховыми ручками, торчащие из стойки в холле, используются по прямому назначению уже как минимум век. Массивный ламповый приемник, что пылится в просторной утренней столовой, где семейство завтракает, выглядит неприлично современным, а истинно современные предметы — телевизор с плоским экраном, модная стереосистема, глянцевые журналы, выглядывающие из-под «Таймс», — воспринимаются как кошмар, не выносящий света истории.
— Мама, мы не хотим
Хотя было уже десять часов, пить кофе с вкуснейшим старым бренди сели в маленькой столовой; обычно в ней завтракают, но в хороший теплый вечер здесь, по выражению Марджори, самый лучший «антураж»: столовая, представляющая собой большой застекленный эркер, выходит в сад. Кроме того, в ней стоит пианино из полированного ореха, на котором Джек по просьбе родственников не раз музицировал. Начинал он с популярных мелодий французского варьете пятидесятых годов (Марджори их обожает, они напоминают ей Париж и ее бурную молодость), но постепенно перешел к импровизациям в стиле Кита Джаррета. Пианино немного расстроено, но Джек уже выпил столько первоклассного вина, что ему на все наплевать. У Огастеса Джона инструмент тоже вроде бы нареканий не вызывал. Однажды кто-то из прислуги оставил на басовых струнах гаечный ключ; пианино-то приготовленное, пошутил Джек, но никто не понял его шутки.
— А ты, Джек, тоже против усыновления?
— В общем, да.
Тем временем он дал пальцам волю, они радостно стучали по клавишам, создавая дивные созвучия. Ему казалось, что вся столовая превратилась в обложку альбома ЕСМ[103] — заледеневшее скандинавское болото с тощими деревцами под свинцовым небом. Гнущиеся под ветром посеребренные солнцем камыши Хааремаа, взмывающие ввысь длинношеие журавли…
— А по-моему, очень зря, — сказала Марджори. — Как подумаю о несчастных сиротках, прозябающих в жутких краях, вроде Китая… Из
— Мамочка, умоляю, оставь эту тему. Я приехала хоть капельку отдохнуть.
— А ты как считаешь, Ричард?
— А? Что?
— Никогда не слушает, — пожаловалась Марджори. — Ты же скоро оглохнешь. Вот обзову тебя нудным старым пьянчугой, а ты и ухом не поведешь.
— Конечно: сам знаю, что я нудный старый пьянчуга, — рассмеялся Ричард.
— Слабак ты, — заявила его жена; в последнее время она стала быстро пьянеть — то ли возраст сказывается, то ли физическое истощение после раковой операции. Теперь, когда приезжает дочь, она почему-то нервничает и, видимо, из-за этого пьет лишнее. — И всегда был слабаком. Филип тоже слабак. Думаю, это последствие интербридинга: женились-то на близких родственниках.
— Что ты имеешь в виду, мама, называя папу слабаком? Что он не участвует в крестовых походах?
Марджори сердито посмотрела на дочь: Милли же прекрасно знает, что в двадцать один год ее мать мечтала стать художницей, но ей запретили заниматься живописью и общаться с богемой, и потому теперь она прощает Милли все.
— О чем ты толкуешь? Может, об этой жуткой бойне в Иране?
— В Ираке, — поправил Ричард.
— Без детей жить очень скучно, — заявила Марджори, пропуская слова мужа мимо ушей.
— С медицинской точки зрения шанс еще есть, — проговорила Милли, не отрывая глаз от узора на потертом персидском ковре. — До нуля мы еще не дошли. Желанное может случиться даже тогда, когда я потеряю всякую надежду. Но я надежды не теряю.
На ласковые прикосновения пальцев Джека — он импровизировал с квартами в ля-миноре главным образом в среднем регистре — фортепьяно отзывалось очень нежными, берущими за душу звуками; Джек целиком погрузился в них, напряжение исчезло, он совершенно успокоился. Вместе с теплым вечерним воздухом в столовую вплывали садовые ароматы — сильно пахло цветущим возле беседки жасмином и чуточку — буковыми орехами. В такие минуты он отчетливо понимает, что женился очень удачно, хотя острее обычного тоскует по нерожденным детям, особенно по Максу.
— Ты каждый раз это говоришь, — сказала Марджори. — Но время-то летит. Посмотри на нас. Господи Боже, Филипу скоро стукнет пятьдесят.
— Через три года, — едва слышно отозвалась Милли.
Джек, точно джазист, играл, низко пригнувшись к клавиатуре. Не поднимая склоненной головы, он покосился на жену. С последними резонирующими отзвуками в столовую стала вползать тишина, но ее тут же заполнил стук и тиканье многочисленных старинных часов, больших напольных и маленьких золоченых. Они показывали время Уодхэмптон-Холла — время дремучих лесов и рождения династий в ту далекую пору, когда рука господина в металлической перчатке сжимала горло холопа.
— Сколько уж лет слышу, что ему под пятьдесят, — пробурчала Марджори; она неодобрительно относится к Филипу, и он платит ей той же монетой. — Чуть не с его рождения. Ужас, до чего был крупный младенец.
Джеку очень не хотелось, чтобы общее благостное настроение было испорчено, и он стал исподволь заполнять комнату обволакивающими, умиротворяющими созвучиями.
Милли взяла какую-то книгу с индийского столика возле кресла. На твердой обложке значилось: Адам Терлвелл. Политика.
— Ты сейчас вот это читаешь?
Глаза Марджори насмешливо блеснули:
— Ричард уверен, что книга целиком посвящена тому, что происходит в Вестминстере, правда, дорогой?